Ничего не изменилось и в его комнате: полки с книгами, кассетный «Панасоник» (тоже из Алжира), в ящике письменного стола целлофановый пакет с запасными штеккерами и предохранителями…
По-прежнему отец, придя с работы, суется на кухню, заглядывает в кастрюли на плите и, потянув носом, весело спрашивает: «Чем нас сегодня угощают?» И при этом посматривает на Алешу. Или распечатав пачки сигарет, укладывая их под подоконником на отопительную батарею, знакомо сетует, обращаясь к Алеше: «Не пойму, как они впитывают влагу. Ведь смотри: фольга да еще картон и целлофан…» Обычные слова. Как прежде. Но сейчас даже в них Алеша улавливал какую-то фальшь, заигрывание, желание отца что-то напомнить ему, внушить, что ничего не изменилось. «А ты бросай курить, и сушить не надо будет!», — отвечал Алеша, поскольку ответить что-то надо, и перехватывал понимающий сочувственный взгляд мамы, посланный отцу…
Натянулся какой-то нерв, по душам прошла невидимая трещина, все напряглось, словно с возвращением Алеши в квартире поселился незнакомый человек, и теперь шло взаимное узнавание…
Вскоре Алеша с удивлением понял, что отец как-то робеет перед ним, странно заискивает. И стало жаль его, доброго, бесхитростного. Но что-либо изменить сразу казалось невозможным, не бросишься на шею: «Прости, папа, мне надо прийти в себя, понять, что происходит тут, в вашей жизни, в этом городе, со всеми в этой стране». Выглядело бы неискренним, а, главное, потребности такой Алеша не ощущал. Потом возникло новое — отец порой говорил: «Сынок, мне нужно с тобой посоветоваться». Или — мать: «Юра, спроси у Алеши». Алеша вскидывал глаза и недоумевал, чего же от него ожидают эти двое взрослых людей, прежде дававших советы ему. «Не перенести ли нам полки с книгами из твоей комнаты в столовую, твою старую тахту выбросить, а поставить там диван-кровать?» — Юрий Петрович улыбался, но уголок губы вздрагивал. Алеше было совершенно безразлично, что будет в его комнате: старая жесткая тахта, покрытая зелено-желтым шотландским пледом, или новый диван-кровать. Но ответить полагалось, чтоб не обидеть. И он отвечал: «Оставим тахту. Чего ее выбрасывать? Диван, наверное, мягкий, а я люблю спать на жестком».
Как-то вечером смотрели программу «Время», а потом фильм о битве под Курском. Алеша видел его еще в девятом или десятом классе. Тогда дед сказал: «Как вы можете смотреть это? Клюква!». И вот опять бежали в полный рост в атаку чистенькие выбритые солдаты, волосы до воротничков, и пилотки едва держались на них; генерал в землянке подавал какие-то команды по телефону, сытый, очки в модной оправе (форцы продавали такие по четвертаку). Посмотрев минут десять, Алеша не выдержал: «Папа, выключи. Это фуфло, липа». — «Хорошо, Алешенька, — поспешно согласился Юрий Петрович. — Ты, наверное, прав… Тем более, мы с мамой этот фильм уже видели… Он действительно несколько театрален… Да, знаете, новость! — весело, чтоб смять неловкость, воскликнул Юрий Петрович. — Вот хотел с вами посоветоваться. Мне предложили перейти в областную больницу. Заведовать отделением. Как считаете?» — Он посмотрел на Алешу. Это уже не про тахту. Со своими делами отец к нему никогда не обращался. — «Не знаю, папа… А в чем, собственно, разница? В зарплате? А что мама говорит?» — «В областной есть свои преимущества, — сказала Екатерина Сергеевна. — Положение, близко от дома, меньше ургенции, в основном плановые больные…» — она говорила что-то еще, но Алеша почти не слушал. Он догадался, что вопрос этот решен, отец никуда не уйдет из своей больницы, не такой он человек, чтоб рисковать чем-то устоявшимся, готовым и что разговор затеян лишь бы втянуть Алешу в обсуждение семейных проблем…
Но случалось, с ним советовались без игры, — когда приходилось решать: вступать с кем-то в конфликт или нет. Уже несколько лет, как прохудилась водосточная труба, намокала наружная стена, в комнате над окном появилась плесень. Юрий Петрович звонил в жэк — не помогало. «Ну что, написать на них жалобу? — спросил Юрий Петрович. — Или не стоит ссориться? Потом вообще ничего от них не добьешься, будут мстить». — «Я сам», — коротко сказал Алеша. Через три дня проржавевшие колена заменили новыми из оцинкованной жести.
Пока Петр Федорович отсутствовал, Алеша маялся. Первую или вторую половину дня он обычно проводил у деда. Было о чем говорить. Петр Федорович, знавший толк в этих делах, с нелицемерным любопытством расспрашивал про наше оружие, про его скорострельность, убойную силу, как оно ведет себя в афганской пыли и зное, сравнивал вслух с тем, что прошло через его руки. Чаще всего сидели на кухне. Алеша либо чистил картошку, либо отдирал со сковороды шершавой металлической мочалкой подгоревшие кусочки яичницы и охотно рассказывал, отвечал на неназойливые вопросы Петра Федоровича, поглядывая и дивясь, как тот изловчился одной рукой, придерживая протезом, молоть в мясорубке кусочки говядины.
— Дед, ты сразу привык к протезу? — спрашивал Алеша.
— Не сразу, но приспособился, как видишь.
— А я не могу, трет зараза. Допотопный, наверное, еще с вашей войны. В космос гоняем, а такое говно сделать не могут…
После обеда или ужина они иногда садились в комнате за круглый стол, и Петр Федорович, достав большой черный конверт от фотобумаги, вываливал из него старые фотографии — довоенные, где он школьник в белой матроске, коротких штанишках, гольфах и в сандалиях; военной поры — паренек в кубанке, модно сдвинутой на правую бровь, держит автомат за цевье стволом вниз, в кругу таких же ребят, все очень серьезные; более поздние — студенческих лет: в длиннющем пальто с высоко подложенными плечами, в широченных брюках; с Алешиной бабушкой и с друзьями на пикнике на берегу реки, бабушка красивая, в купальнике, видно, только вышла из воды, — наклонившись, отжимает волосы. На обороте снимка дата: «1956».
— Двадцать девять…
Уходил Алеша успокоенный общением с дедом, но чем ближе к дому, тем медленней становился шаг, и какой-то нервный страх охватывал его: устал он от поспешной предупредительности родителей, от их слов, мучительной деликатности. Даже во фразе матери: «Алешенька, сегодня у нас твое любимое: свинина, запеченная в тесте» он улавливал какое-то заискивание, хотя он действительно любил такое мясо, и слова ее эти произносились и прежде, но тогда звучали для него иначе…
В тот день, накануне отъезда Петра Федоровича, вернувшись от него, ужинать Алеша не стал, заявил, что сыт, назвал, чем его потчевал Петр Федорович. Согласился лишь выпить чаю.
— Ма, дай меду, а? — попросил Алеша.
Екатерина Сергеевна воспарила от просьбы, но не успела подхватиться, как отозвался Юрий Петрович:
— Катя, Катя, подожди! — он вскочил, подмигнул Алеше радостно: — У меня в загашничке баночка горного! Мама уже забыла о нем. В прошлом году, на Пицунде… — Юрий Петрович вдруг запнулся и уже обыденно, без восторга закончил: —…у одной женщины-армянки, у нее пасека в горах… — он вышел в кухню, где был чуланчик, прикрыл дверь и, остановившись, обхватил ладонью лоб, грустно укорял себя: «Как я мог? Как мог ему — о Пицунде?! Мы на Пицунде, а мальчик мой, сын, в это же время был там! Под пулями, измученный, грязный, харкающий пылью!»
И перед Юрием Петровичем возникла дуга пляжа с разноцветными матрасами, на них в разных позах, полусонные от безделья, жары и беспрерывного купания полуобнаженные лица; солнечные вспышки, как судорога, пробегали по мелким волнам, а со стороны берега пахло испарениями могучих древних сосен и ароматным кофе. День кончался, небо загустевало, быстро задергивалось южной тьмой, и где-то далеко, будто из самой воды, выскальзывала полнощекая рыжая луна. Возвращались в пансионат, размякнув от духоты, чувствуя на губах шершавую обветренность, а на коже, — если лизнуть, — рапной привкус моря. Юрий Петрович шел босой, закатав штанины, а Екатерина Сергеевна — в мокром купальнике и поверх — распахнутый махровый халат. Их комната с лоджией выходила на море. Постели были теплые от дневного зноя. Свет не зажигали, боясь комаров — хватало лунного сияния. Ополаскивались под душем и ложились рано, любили друг друга, как в молодости, подолгу, забыв обо всем… Екатерина Сергеевна отправлялась опять — в который раз за день — под душ, а Юрий Петрович в одних трусах выходил в лоджию, садился в шезлонг, истомно откидывался на тугую выгоревшую парусину, с наслаждением курил и бездумно смотрел в засасывающую черноту ночи, где далеко и медленно перемещались огни сейнеров или пограничного сторожевика…