Из кухни он вернулся с виновато погасшими глазами, молча поставил банку перед Алешей. Но тот ничего не заметил в состоянии отца. Екатерина же Сергеевна все поняла еще тогда, когда муж запнулся, упомянув Пицунду, и сейчас в душе разделяла муку Юрия Петровича, мысленно брала часть вины на себя, несмотря на то, что сын их теперь уже с ними, вот он, за столом, живой, сильный, красивый… Она незаметно, сквозь сетку сомкнутых ресниц с любовью до слезливой дрожи в губах наблюдала, как он, наклонив крупную голову с каштановыми — её! — волосами, выскребывал из блюдечка мед и по-детски облизывал ложечку… Живой!.. Вот только нога… Екатерина Сергеевна работала акушером-гинекологом в роддоме, где рожала Алешу. За двадцать лет она приняла сотни детей, с ее первым ласковым шлепком они входили в жизнь… «Неужели кто-то из них уже убит там?» — с содроганием думала она…

— Слава богу, ты дома, — не выдержав, сказала Алеше. — Все кончилось.

— Что кончилось, мама?

— Война.

— Придумают другую. Для других.

— Что ты, Алешенька! Не то время… И вообще… так говорить… — она посмотрела на мужа.

— Конечно, не следует так, Алеша, — подтвердил Юрий Петрович.

— Мне бояться нечего, за чужие спины не прятался, — вставая, жестко сказал Алеша. — Спасибо, мед действительно вкусный.

— Как нога, сынок? — спросил Юрий Петрович. — Я все же хочу показать тебя доктору Гольцеву.

— Не нужно, папа, — нахмурился Алеша. — Все нормально.

Но это была неправда. Он просто жалел их. У себя в комнате, разувшись, морщился от боли, растирал ногу, перевязывал свежие шрамы бинтом.

— Почему ты не пойдешь куда-нибудь? — спросила Екатерина Сергеевна.

— Куда, мама?

— Ну… не знаю… Раньше ты в дискотеку ходил…

— В дискотеку? — он помолчал и, стоя у окна к ним спиной, сказал: — Можно и туда…

В своей комнате он распахнул дверцу шкафа: что надеть? В форме не хотел, старый костюм стал кургузенький, жал в плечах. К его приезду родители купили югославский костюм и светло-голубую индийскую сорочку, за ней Екатерина Сергеевна отстояла час в очереди. Но ему не хотелось надевать их ни сейчас, ни носить вообще. Он вытащил из ящика синий мятый комбинезон, купленный в Ташкенте в магазине «Рабочая одежда». Оторвав картонную бирку, натянул, глянул в зеркало. «В самый раз», — усмехнулся и вышел, крикнув родителям:

— Я ненадолго…

7

Вечером в номер к Петру Федоровичу явился корреспондент местной газеты, попросил интервью. Петр Федорович стал отказываться. О чем, собственно, говорить? Все давно сказано, все известно, сегодня на площади повторено. Кому нужны опять общие слова, уже не воспринимающиеся и потому раздражающие людей? Но корреспондент — молодой парень в джинсах и в расстегнутой почти до пупа (мода такая, что ли?) сорочке — стал упрашивать.

— Почему я? — спросил Петр Федорович. — Много же приехало. Есть полковники, даже генерал.

— Надеюсь, никого не обижу, — сказал доверительно корреспондент, — но ваши товарищи какие-то косноязычные, говорят фразами из нашей же газеты. А вы, кажется, адвокат.

Пришлось согласиться. Они просидели больше часа…

Утром следующего дня от экскурсии по местам боев Петр Федорович отказался, решил в одиночку отправиться за Город к МТС, где в сорок втором стояла его рота.

Он выяснял у прохожих, как добраться туда, но никто не знал, девушка с черным футляром-тубусом, в каких носят чертежи, даже спросила:

— Это куда же вы хотите? Что это — МТС?

И лишь старик в киоске «Союзпечати», присвистывая сквозь вставную челюсть, объяснил:

— Езжайте двадцать девятым автобусом до конечной «Пляжный бульвар»…

Из автобуса Петр Федорович вышел, когда водитель прошипел в микрофон: «Конечная».

Он огляделся и решил, что киоскер напутал. Вокруг оказался тот же Город: гастроном, аптека, химчистка, бочка на колесах с надписью «Квас», разноцветные машины, припаркованные вдоль тротуаров, мусорные урны у фонарных столбов, регулировщик ГАИ на перекрестке. На противоположной стороне бульвара чуть поджелтела акация, с лотка торговали дынями и арбузами. За парапетом — длинный песчаный пляж в пестром накрапе плавок, купальников, зонтиков, будок-раздевалок. И — река с мутно-серой медленной водой. Ее движение можно было проследить только по смещавшимся лодкам, катерам, нарезавшим винтами гладкую резьбу в плотной убегавшей струе. Проскользнув мгновенным взглядом далеко вниз по реке, Петр Федорович понял, что киоскер не обманул и не ошибся: там в чуть колыхавшемся мареве, словно выгнувшая спину гигантская кошка, опирался о берега бетонными лапами старый мост. Петр Федорович узнал его. Мост соединял настоящее с прошлым, слежавшимся в памяти; по нему можно пройти на противоположный берег и увидеть степь с изморозным блеском полыни, когда ветер клонил ее в одну сторону, с быстро высыхавшей землей в свежих воронках, в одной валялся стабилизатор от немецкой мины, маркированный белой краской; увидеть поле, где жестко шелестели листья высокой кукурузы, иссеченные пулями и осколками, словно траченные молью; труп немца в нательной рубахе, лежавшего лицом в землю, и возле него детская, из глины, самодельная свистулька-пастушок… Все это давно ушло под асфальт, под фундаменты девятиэтажек, под ноги пешеходов и шины «Жигулей»…

…«Мост! — вот о чем следовало говорить в интервью, — вдруг пришло на ум Петру Федоровичу. — Мост с двусторонним движением. Я — оттуда, а нынешние, кто помоложе, пусть пройдут туда. И на обратном пути встретимся посередине, глянем через перила на реку, бросим в неподвижную воду какую-нибудь щепку или арбузную корку и увидим, что все же их, как время, сносит к горизонту, хотя река кажется стоячей…» Его не пугала банальность подобной символики, — таким сейчас, после увиденного вокруг, складывался ход его мыслей…

Утром в день отъезда Петр Федорович, упершись коленом в крышку чемодана, стягивал одной рукой ремни. И тут постучали.

— Войдите! — крикнул он.

Дверь открывалась медленно, словно тянул ее на себя кто-то обессилевший или ребенок. Вошел странный человек. Странным показался он из-за одежды, сразу не связавшейся с богатым убранством комнаты, с ее изящной, располагавшей к вальяжности мягкой финской мебелью, с тяжелыми, в тон стенам, плетеными портьерами, с сиявшими анодированным блеском люстрами и бра.

Невысокого роста, гость был в застегнутой доверху клетчатой зелено-желтой сорочке, поблекшей от бесконечных стирок. Поношенный костюм, казалось, сшит из какой-то бурой гофрированной ткани — до того измят. Вошедший опирался на палку, шел, подволакивая ногу не гнувшуюся в колене. Выглядел он тщедушным, изможденным, долго жеванным жизнью.

— Вы ко мне? — спросил, дивясь, Петр Федорович.

— Уезжаете? — поинтересовался гость, робко устраиваясь напротив окна и как бы окуная плешивую, со сдавленными висками голову в яркий радостный свет солнечного дня, лившийся сквозь огромные стекла. Глаза его с воспаленными веками вроде и ресниц не имели — щелочки, в которых устало тускнели зрачки. От сильного света весь он походил на контрастный снимок, сделанный с хорошего, но чуть передержанного негатива: возникла каждая морщинка, складочка на лбу и щеках, запавших, потому что зубов почти не осталось, каждая немощная уже жилка на тонкой обветренно-темной шее, серая щетинка на наспех, видимо, и безразлично бритом кадыке. Загоревшее, испеченное зноем лицо уставшего путника. Было ему, как показалось Петру Федоровичу, под семьдесят. — Значит, уезжаете? — еще раз спросил он.

— Через час, — ответил Петр Федорович, гадая: «Пьян, что ли? — и слегка потянул носом. — Или так, с приветом? Они почему-то возбуждаются, возникают, когда случается какое-нибудь общественное событие». — Я вас слушаю, — сказал Петр Федорович, стараясь поспокойней.

— Вы… Вот, во вчерашней газетке… того…

— Да. Понравилось или нет? — что-то надо было спросить.

— Моя фамилия Хоруженко, — ответил гость, извлек из кармана измятый паспорт, протянул Петру Федоровичу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: