Хотя весь госпиталь знал, что военврачу только-только за сорок и курить он бросил в первые дни войны, когда выбирался со своим медсанбатом из окружения. Шли долго, по глухим местам. Вывозили раненых на телегах, тащили на носилках, сбитых из жердей. Начались заморозки. А шинели у военврача не было. Он простыл, но никому ничего не сказал. Терпел, пока не свалился в жару и сам не попал на носилки…
И госпиталь знал эту историю не от военврача, просто она шла за ним из одного места службы в другое, обрастая подробностями, свидетельствами очевидцев.
Многие из тех раненых, которых удалось спасти тогда, дрались сейчас на фронтах, а один даже попал в тройский госпиталь. Но военврач его не признал.
– Ладно, Долевич, терпи.
– Доктор, а почему ко мне опять никого не пускают?
– Инфекции я боюсь. Занесут какой-нибудь дряни, ослабят твои организм. А тебе сейчас силы нужны. Понял? Моя б воля, я б тебя в стерильную палату сунул, под стеклянный колпак. Поскольку ты, Долевич, теперь представляешь немалый интерес для медицинской науки, которая, как известно, блуждает где?
– В потемках, - подсказал Василь.
В потемках. - Юрий Геннадиевич снова засмеялся, проклокотал. - Пусть уж лучше через окно с тобой общаются.
– А можно?
– Пока меня нету - можно.
Первые дни в Гронске Гертруда Иоганновна словно оттаивала после московской зимы. Понемногу исчезала невыносимая внутренняя скованность, которую она все время ощущала и в общежитии и встречаясь с товарищами по манежу. "С бывшими товарищами", - с горечью думала она. Ей никто ни разу не сказал, что она чужая, никто не поморщился, услышав ее немецкий акцент, с ней вежливо здоровались и вежливо прощались. И все же не нашлось партнера, чтобы сделать номер, хотя бы акробатический. Не нашлось!… И душа ее начала промерзать, словно холод московских зимних улиц постепенно проникал в нее и копился, копился. Душу не отогреешь у печки, и даже самое жаркое солнце не в силах растопить скопившийся ледок. Человеческая душа согревается только возле других человеческих душ. А она была одинока в Москве. Ах как одинока!
В Гронске она целыми днями бродила по городу, заново открывая его для себя. Останавливалась, чтобы понаблюдать за каменщиком, ловко кладущим кирпичи, воздвигающим на пепелище стену будущего дома. Глядела, как завороженная, на трамвайщиков, дружно подымавших поваленный трамвайный столб. Терпеливо стояла в очередях за хлебом, за крупой, за керосином. Это были не жуткие очереди времени оккупации. И хоть в тех очередях она не стояла, но при одном виде людей, укутанных во что попало, молча и обреченно стоявших друг за другом в ожидании подвоза хлеба, сердце сжималось. Сейчас в очередях оживленно переговаривались, обсуждали фронтовые успехи, нелегкие житейские дела, шутили. И хотя почти все были бедно одеты, поизносились за войну, но спины у всех стали прямее, руки не висели беспомощными плетями, но самыми удивительными стали глаза. Они светились, глядели открыто и доброжелательно. Из них исчезли обреченность, тоска и страх.
Шли в школу дети, худенькие, бледные, в обносках, со старенькими портфелями и ранцами, а то и просто с какими-то мешочками, набитыми книгами и тетрадями. Шли весело свободные дети по свободному городу. И Гертруда Иоганновна улыбалась им. И вспоминала своих мальчишек, но боль и тревога за них как-то притуплялись, и в сердце начинала теплиться надежда. Жизнь не убить! Вон пробивается травка, крохотная, бледненькая, меж тяжелых холодных и влажных плит панели, нашла трещинку и пробилась, учуяв солнышко. Нет, жизнь не убить, жизнь сильнее!
По вечерам она сидела с Пантелеем Романовичем на кухне. Старик медленно плел неуклюжими, негнущимися пальцами корзинку из тонких красноватых прутьев лозы. Он всегда был чем-нибудь занят, то подшивал валенки, то, надев брезентовый передник, точил пилу напильником, то строгал ножом какие-то колышки неизвестного назначения. Видимо, работа отвлекала его от мрачных мыслей, от воспоминаний, от одиночества или просто боялся остановиться, понимая что остановка - смерть.
Оба были немногословны, и разговор у них шел медленный, с большими паузами, которые заполнялись обоим понятными мыслями, с недосказанными фразами, которые не нуждались в досказывании. Пантелей Романович вспоминал Петра и Павла, как привел их ночью к себе как они возились тут - мальчишки! - делали зарядку по утрам, на руках ходили, ногами дрыгали. Ни от какой работы не отказывались на улицу ни разу не вышли - такой приказ был. Хорошие мальчишки. Потом, как справил их в лес, долго скучал, беспокоился. Дети все-таки!… Не детское это дело - война. Как пришли к нему Толик со Златой, искали Киню.
Услышав свое имя, Киндер подымал голову и начинал постукивать хвостом по полу: "здесь я, здесь", а когда произносили "Петр" или "Павел", настораживался и вопросительно смотрел в глаза то хозяйке, то хозяину, склоняя голову то на одну сторону, то на другую. Пантелея Романовича он, безусловно, считал тоже хозяином и слушался.
Гертруда Иоганновна в свою очередь рассказывала о том, как работали в цирке, как ребята любили лошадей, дружили с медведями и слонихой. Как им не просто было и учиться хорошо и тренироваться каждый день, как репетировали до изнеможения и как радовались каждой удаче. Вспоминала их проказы, умолкала, волнуясь…
И ни разу Пантелей Романович не усомнился в том, что Петр и Павел скоро вернутся. Шла война, шли тяжелые бои. Уже чуя конец, фашисты яростно сопротивлялись. Гитлер грозил новым, невиданным оружием. Где Павел - неизвестно, Петр - в армии. А Пантелей Романович говорил о скором возвращении мальчиков так уверенно, словно знал, что они вернутся. И Гертруда Иоганновна охотно поддавалась волшебству уверенности и тоже начинала верить, что так оно и будет. И на душе теплело и хотелось жить!
Вот только в одном они не сходились. Старик был уверен, что мальчики вернутся непременно в Гронск и сразу же заявятся к нему. А куда ж им еще идти! Гертруда Иоганновна склонялась к тому, что они вернутся в Москву и будут искать ее в Управлении цирков. Ведь Петр знает, что она в Москве. И может быть, неправильно, что она взяла отпуск и примчалась в Гронск.
Очень хотелось повидать всех: и Злату, и Василя, и старика сторожа Филимоныча, у которого жил Флич. Но в госпиталь к Василю не пустили, где живет Злата, она не знала, Филимоныча не оказалось дома. Толик не появлялся, ходил в школу и еще куда-то на стройку. На улице она встретила кое-кого из бывших партизан, поговорили накоротке, все спешили, у всех были дела.
Несколько раз видела пленных, они строили дома и чинили дороги. Она молча проходила мимо. С этими разговаривать не хотелось.
Однажды вечером она сказала Пантелею Романовичу:
– Работать мне надо. Как вы думаете?
– Отпуск же…
– Работы нет… м-м… по специальность. Артистка цирка без цирка.
Пантелей Романович только взглянул на нее, оторвавшись от плетения.
Помолчали.
– Как неприкаянная… Так по-русски?… Все работают, весь город. Дети… Нельзя есть незаработанный хлеб. Морально.
– И куда ж подашься?
Гертруда Иоганновна пожала плечами.
– Надо искать специальность. Я ж ничего не умею! - сказала она удивленно.
– Директором была.
– Совладелицей. - Гертруда Иоганновна засмеялась. Даже вспомнить страшно!
– Забыть еще страшней, - тихо произнес Пантелей Романович.
– Хорошенькая специальность - совладелица! Как думаете, Пантелей Романовиш, меня будут брать на какую-нибудь работу?
– Отчего ж?
– Я считаюсь в Москве живущей. И потом мой выговор.
– Ты что, зло людям делала? - рассердился старик. - Ты за Советскую власть рисковала. Ордена…
– Да-да… Конешно… Я буду спрашивать у товарища Мошкина.
И она пошла утром к Мошкину.
По голубому небу быстро бежали легкие белые облака, то и дело закрывая солнце. Ветер гнал по улице пыль, заворачивал ее в маленькие смерчики и тут же рассыпал их. Возле домов и заборов с северной стороны еще лежал грязный снег, и, вероятно, от него ветер набрался холода. Гертруда Иоганновна то и дело поправляла шарф, потому что ватник был без воротника.