– Нет, Катя, – закричал я, – ты ошибаешься, мне вовсе сейчас не плохо. Наоборот, мне радостно, что все так со мной получилось.

– Тебе радостно, что могут выгнать из школы? Что ты говоришь, Витя, я в это не верю!

– Нет, Катя, это действительно так. Уж лучше пусть выгонят, чем мучиться до конца десятого класса. Понимаешь, я не верю им, не верю никому, вокруг одна ложь, все друг друга боятся, только сказать об этом не могут. Или не хотят. Все в классе боятся Кнопки. Кнопка боится директора. А директор тоже, наверное, кого-то боится, только виду не подает. А мне надоело так жить, я не хочу быть таким, как все: бояться каждого шороха, каждого скрипа, увольнения с работы, неожиданного известия, и даже себя самого. Вокруг все бессмысленно. Зачем жить, зачем ходить в школу, зачем влюбляться в кого-нибудь, если все постоянно лгут? Зачем, ответь мне на это?!

Она смотрела на меня большими, расширенными от ужаса глазами, не зная, очевидно, что мне сказать. Она, наверное, вообще очень жалела, что связалась со мной, что поддалась на эту мою затею с запиской. Тогда, в лагере, душным и нелепым прошедшим летом. Летом, в котором было все нелепо и глупо, в котором Башибулар насиловал Прокуроровых хрюшек, советские танки победоносно входили в Прагу, я ссорился с отцом и писал любовные послания Кате. Ей, конечно же, было страшно меня слушать, мне и самому было страшно себя слушать. Но она была девочка смелая и упрямая, и не хотела теперь отступать. Ей было страшно, но она решила, что отступать дальше нельзя. Что надо меня спасать, а, если этого не получится, то погибать вместе со мной. Раздевалка постепенно пустела, людей в школе почти не осталось. Только на втором этаже слышалась музыка – это школьный оркестр готовился к Новому году, наигрывая что-то на трубе и кларнете. Из расположенной напротив двери пионерской комнаты вышли старшие вожатые и вместе с ними Маркова и Весна. Они посмотрели в нашу сторону, и весело рассмеялись. У входных дверей к ним присоединился Бесстрахов. Двери распахнулись, в тамбур ворвались клубы морозного пара, и веселая компания исчезла из вида. Потом из учительской просеменила к выходу Кнопка. Она была озабочена, о чем-то сама с собой говорила, и нас поэтому не заметила. Решала, очевидно, в уме, кому поставить двойку за четверть. Последним из учительской вышел Кеша. Он на ходу застегнул пуговицы у пальто, посмотрел в нашу сторону, хотел что-то сказать, но лишь с досадой махнул рукой и тоже вышел на улицу. На первом этаже было тихо, лишь сверху раздавалась негромкая эстрадная музыка и слышалось чье-то веселое пение о медведях, которые трутся друг о друга спинами и вертят при этом земную ось. Я молча взглянул на Катю. Она сидела рядом на подоконнике все такая же решительная и готовая к подвигу во имя меня. Я должен был немедленно остановить ее. Она была неправа, она не понимала всего, что творилось у меня внутри, она жила, наверное, глупыми историями о благородных влюбленных, что-нибудь из жизни средних веков. Вроде историй о благородном Айвенго, придуманным Вальтером Скоттом. Она не знала, что с тех пор многое изменилось, и поэтому я сказал:

– Послушай, Катя, ты только не перебивай меня, потому что мне надо сказать тебе что-то необыкновенно важное. Точнее даже не важное, а просто. Катя, мне надо с тобой решительно объясниться.

– Решительно объясниться? – радостно спросила она, ожидая, очевидно, очередной истории из Вальтера Скотта.

Она думала, что я сейчас стану ей признаваться в любви. Упаду на колени, и начну говорить всякую чепуху. О том, что у нее белокурые прекрасные волосы, и я прошу ее стать дамой моего сердца. Я и сам бы очень хотел сделать это. То есть упасть на колени, поцеловать у нее край платья, или даже руку, и сказать, что я очень люблю ее. Люблю с того самого момента в пионерском лагере, когда сидели мы с ней на скамейке, а невдалеке поскрипывало неторопливо чертово колесо и гипсовые пионерчики отдавали нам свои гипсовые салюты. Ах, как хотелось мне ей признаться в любви! С того самого момента, когда я понял, что по-настоящему до нее не любил еще никого. Что все мои любови были лишь выдуманы, придуманы моим разыгравшимся воображением. Как бы хотел я этого! Но вместо признаний в любви я закричал:

– Катя, послушай, мне действительно надо с тобой объясниться!

Она все еще думала, что я сейчас упаду на колени, поцелую у нее руку, край платья, или даже обниму за талию и начну осыпать поцелуями. Она еще верила во всю эту романтическую чепуху, и поэтому снисходительно отвечала:

– Ну что же, раз тебе очень надо, то пожалуйста, объясняйся.

– Ты смеешься, – закричал я опять, – и не понимаешь, что я не могу быть таким же, как все. Я не могу быть таким, как другие ребята из нашего класса. Я не могу сказать тебе самого главного, не могу сказать те слова, которых ты, наверное, ждешь от меня. Я знаю, что надо говорить в таких случаях. Особенно после прошедшего лета. После нашей с тобой скамейки, чертова колеса, гипсовых пионерчиков и этого дурацкого Дуба. Другой бы на моем месте тебе эти слова непременно сказал. Бесстрахов какой-нибудь тебе бы давно признавался во всем. Таким, как Бесстрахов, живется очень легко. Он, наверное, уже миллион раз говорил подружкам своим такие слова. Поэтому они и любят его. Они и кружатся, и вьются возле таких, как Бесстрахов, потому что каждый день получают признания. А я так не могу. Точнее, я могу, но мне нельзя тебе сказать такие слова, нельзя признаться тебе во всем. Я не могу этого сделать.

– Ты не можешь признаться во всем? – тихо и спокойно спросила она. – Но почему? Что я такое тебе сделала, чем обидела, что сказала плохого? Почему ты не можешь сказать мне слова, в которые сам очень веришь? Тебе, наверное, что-то мешает?

– Да, мешает, вот именно, мешает, – закричал я опять. – Мне мешает признаться тебе, что я тебя очень… Что ты мне очень… – Я запнулся, и не знал, что говорить дальше.

– Послушай, Витя, – тихо и решительно сказала она, – хочешь, я сама скажу тебе эти слова? Те, которые не можешь ты мне сказать. Хочешь, я скажу, что очень тебя…

– Нет, нет, не говори этого! – тихо прошептал я, боясь поднять глаза и посмотреть ей в лицо. – Не говори этого, не надо. Потому что тогда все разрушится. Потому что тогда я стану слабым. Таким, как всеобщий любимчик Бесстрахов. Все для меня сразу же станет очень простым, быть может, я даже стану отличником. На шею мне сразу же станут вешаться все девочки из нашего класса, меня сразу же полюбит Кнопка и другие учителя, мать моя вздохнет с облегчением, а отец… Отец… Впрочем, ни слова больше о нем. Короче, Катя, этот путь мне решительно не подходит. Я не могу быть таким, как Бесстрахов. Не могу потому, что сразу же перестану быть сильным. А мне, Катя, очень надо быть сильным. Ты даже не представляешь, каким сильным мне надо быть. Если я не буду сильным и независимым, я не смогу прожить и дня в этом страшном, в этом ужасном мире.

– Тебе надо быть сильным? Ты не хочешь быть таким, как Бесстрахов? Но ведь Бесстрахов – очень нормальный. Он просто во всех отношениях необыкновенно, просто даже ужасно нормальный. Значит, тебе не хочется быть таким же, не хочется быть нормальным? Ты что, сумасшедший, раз говоришь такие слова? – Она была не на шутку испугана, но все еще смотрела с надеждой, ожидая, что я переменю это решение, и признаюсь наконец ей в любви.

– Если хочешь, считай меня сумасшедшим, – сказал я тихо и посмотрел ей в лицо. – Впрочем, это и так всем очевидно. Если человек не хочет быть таким, как Бесстрахов, если он не хочет, чтобы на шею ему вешались прекрасные женщины, и в будущем его ждала блестящая жизненная дорога, – то такой человек, конечно же, сумасшедший. Но лучше быть сумасшедшим, чем потерять свою независимость.

– Но это же неверно, неверно! – теперь уже закричала она на меня. – Почему ты считаешь, что признаться кому-нибудь в своих чувствах – это значит проявить слабость? Наоборот, если ты признаешься кому-то в любви, если ты не будешь самоуверенным и влюбленным в себя болваном, то тебе это только поможет. Ты считаешь, что ни от кого не зависишь, а на самом деле очень зависишь: от своей дурацкой гордости и упрямства. Ты с Кнопкой специально ссоришься из-за этого, и с Советом отряда не можешь найти общий язык. Ты ведь один, совсем один – понимаешь ли это, наконец, или не понимаешь?! Ты ведь так можешь погибнуть – от одиночества, от этих своих дурацких аллей. Ты думаешь, я не знаю, куда ты собирался сегодня идти после школы? Но ты не думал о том, что можешь навсегда заблудиться в этих бесконечных аллеях? Умереть в них от гордости и одиночества? Замерзнуть среди поломанных ветвей и заледенелых сугробов. Ты думаешь, я ничего не знаю об этих твоих сугробах и кипарисах? Я все про них знаю, я уже давно хожу за тобой следом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: