– Но за что, за что? – теперь уже кричала она. – За что ты можешь ненавидеть отца? Он ведь дал тебе жизнь! Ты должен быть ему благодарен за это! Почему ты такой бесчувственный!? Почему ты не такой, как все остальные!?

– Наверное потому, что я кем-то придуман, – ответил я как-то спокойно и тихо.

– Ты не такой, как Бесстрахов! – неожиданно выпалила она. – Ты мог бы ответить, что женишься на мне после школы. Бесстрахов, во всяком случае, ответил бы так непременно.

– Прости меня, Катя, но я сказал тебе правду.

– Кому нужна твоя правда? – закричала она на меня. – Из-за твоей правды у всех одни неприятности. С тобой действительно нельзя иметь дело. Ты действительно сумасшедший.

Она выскочила из-за парты и бросилась к закрытой двери. Я бросился следом за ней.

– Катя, подожди, куда ты идешь? – предпринял я попытку ее удержать.

– Не смей подходить ко мне' – прошептала она со злостью. – Не смей больше со мной разговаривать. Ты просто… Просто… Безмозглая кукла, вот ты кто! – закончили она свою мысль, выскакивая в зал и решительно хлопая дверью.

Стук ее каблуков секунду еще раздавался в моих ушах, а потом сразу умолк, вокруг была тишина. Во всей школе, наверное, не было никого, кроме меня. Я сел сверху на парту, вытащил пачку «Опала», закурил, и стал стряхивать пепел на пол, задумчиво глядя в темный провал окна. Потом встал, потушил сигарету, и пошел в раздевалку. Рядом с раздевалкой неподвижно стоял директор, и, ни слова не говоря, изучающе смотрел на меня. Он был сейчас особенно старым и толстым, и, возможно, видел вовсе и не меня, а какую-нибудь стройку 30-х годов, вроде Магнитки или Днепрогэса. Я быстро оделся, схватил свой портфель и поскорее вышел на улицу. Было холодно, ветел качал редкие фонари, которые бросали на снежную землю неяркие размытые полосы света. Я несколько раз поскользнулся и чуть не упал. Только у кинотеатра, в котором шел сегодня какой-то фильм про индейцев, и который был как раз у меня на пути, было светло и довольно много народа. Фасад кинотеатра в обрамлении высоких заснеженных кипарисов казался ярким светлым пятном на фоне мрака и одиноких качающихся фонарей. Рядом с окошком кассы, несмотря на мороз, героически мерзли многочисленные поклонники Гойко Митича. Я пристроился в конец длинной очереди и неожиданно увидел Башибулара. На лоб у него была надвинута дрянная кепчонка, нос его совсем посинел от мороза, а рукава длинной шинели, в которую он был одет, болтались, как у огородного пугала. Он выглядел жалким и каким-то прибитым, но, тем не менее, решительно пошел мне навстречу.

– Говорят, что ты ухаживаешь за этой девчонкой? За новенькой из вашего класса? Советую тебе – отстань от нее как можно быстрее, – сказал нагло Башибулар, пихая меня своей тощей грудью.

Это был плохой знак. Раз Башибулар начал мне угрожать, значит, мои дела было очень плохи. Он, как стервятник где-нибудь в песках Аризоны, за километр чуял ослабевшего путника. Его, как стервятника, постоянно тянуло на падаль. Спускать это ни в коем случае было нельзя.

– Ну что, подонок, страшно тебе? – шагнул я навстречу Башибулару. – Погоди, сейчас будет еще страшнее! Сейчас ты узнаешь, чем пахнет падаль, сейчас я покажу тебе, где тут пески Аризоны!

Этого было достаточно. Башибулара как ветром сдуло. Но настроение мое испортилось еще больше. Раз уж такие подонки начинают мне угрожать, значит, я действительно сильно запутался. До такой степени, что это видно со стороны. Следовало все хорошенько обдумать. Я повернулся и пошел по сугробам домой. Отец, кстати, как я и думал, сегодня опять ночевал на работе.

22 декабря 1968 года. Воскресенье

Пора мне уже, очевидно, рассказать о своих ноябрьских приключениях. Вы не поверите, но это был настоящий кошмар! Такого и в диком сне ни за что не придумаешь. Особенно этого бдительного ветерана, который оказался на удивление прытким. Даже просто невероятно прытким, несмотря на свой деревянный протез. Впрочем, все начиналось довольно мирно. Если не считать этой бравурной музыки. Надо сказать, что музыкой этой нас во время праздников мучают регулярно. Как только протикает шесть утра, так сразу на крышах включают эти динамики. И ну поливать народ бравурной музыкой и разными маршами. То марш славянки запустят в эфир, то широка страна моя родная, то смело товарищи в ногу, а то «Интернационал» врубят на полную мощность. А после него спать уже ни за что не получится. После него вам становится ясно, что надо стремительно вскакивать, одеваться, и немедленно бежать на ноябрьскую демонстрацию. Этот «Интернационал» вроде как самый главный из воинственных маршей. Если после остальных еще можно крутиться в постели, переворачиваться на бок и закрывать уши подушкой, надеясь поспать еще хотя бы полчасика, то после него это не получится ни за что. Это пытка какая-то слушать подобную музыку. Словно железом по стеклу проведут, или пиликают нарочно одну противную ноту.

Точно так же было и в это утро. Я уже полчаса крутился в постели, а из динамика, установленного на крыше нашей пятиэтажки, все неслись и неслись звуки ненавистных мне торжественных маршей. Под вальс славянки я еще кое-как пытался бороться, еще пытался немного поспать, под вьется в тесной печурке огонь даже на минутку вздремнул, но под смело товарищи в ногу разозлился окончательно и решительно сел на кровати. Карамба, я мог бы еще спать по крайней мере час или два, сказал я себе. Демонстрация в городе начинается в 10 часов, и вставать за 4 часа до ее начала просто безумие, просто абсурд какой-то! Оставлять без последствий это насилие было нельзя, я быстро оделся, схватил плоскогубцы, и мимо давно вставших водителей выскочил из квартиры. На улице военный концерт был еще грандиозней. Синенький скромный платочек кружился в прозрачном воздухе, а сверху на него, словно коршуны, налетали стоящий стеною брянский лес в обнимку с бухенвальдским набатом. И все это усиливалось, перекручивалось, отражалось от стен близко стоящих домов, создавая ощущение шагающей пехотной дивизии, которая забрела по ошибке в наш мирный Аркадьевск, и горланит в тысячу глоток свои любимые походные песни. От этого концерта и мертвые бы перевернулись в гробах! Дальше терпеть это было уже невозможно, я должен был спасать свой беззащитный город от этой стремительной утренней оккупации. Поэтому я обогнул нашу пятиэтажку, и по пожарной лестнице стал подниматься на крышу. Крыша была ровная, гладкая, и вся черная от смолы. Она мелко дрожала от звуков синих ночей, которые взвились кострами для всегда готовых пионеров и школьников. Синие ночи вылетали из пасти огромного мощного колокола, ревущего в сторону прозрачного осеннего моря. От колокола к стоящей посередине крыши небольшой будочке с дверцей тянулись два толстых мохнатых провода. Я подошел к одному из них, нашел старое, замотанное изолентой соединение, и, оголив его, с помощью плоскогубцев разделил провод на две половинки. Сразу же наступила пронзительная тишина. Она была не менее пронзительной и оглушающей, чем рев взбесившегося электрического чудовища. Я даже на секунду зажал себе уши, а когда вновь открыл их, то поразился еще больше: во всем нашем микрорайоне музыка совершенно умолкла. Слышалось пение птиц, жужжание насекомых, с Моряковской горки ветер принес запах увядающей осенней травы, а от спокойного прозрачного моря – запах йода и свежих водорослей. Аркадьевск лежал в глубине широкой долины, окруженный зубцами синеющей Крымской гряды. Мне вдруг стало так хорошо, так спокойно, что захотелось сесть на старый разбитый ящик, неизвестно кем принесенный сюда, и начать писать стихи. Я опустился на этот ящик, и погрузился в свои мечты. Мне думалось сразу о многом: о Кате, о моем друге Кащее, о том, как переживет наш лохматый Дружок сегодняшнюю демонстрацию, и не придется ли ему вновь искупаться в фонтане. Неожиданно внимание мое привлекли какие-то посторонние звуки. Стук! стук! – раздалось у меня за спиной. Я перестал смотреть на синие крымские горы и вынужденно оглянулся. Вы не представляете, кого я увидел прямо перед собой! Это был известный в Черемушках дядя Гришай, бывший партизан, разведчик, а ныне просто бесподобный подонок, награжденный, впрочем, во время войны многими медалями и орденами. Он напивался обычно уже с утра, и ковылял целый день на своей деревянной ноге, бренча прикрученными к пиджаку побрякушками и постоянно нарываясь на ссору. Весь день он околачивался обычно на набережной у бочки с портвейном, а к вечеру упивался настолько, что заваливался спать где-нибудь под забором, успев перед сном погорланить какую-нибудь партизанскую песню. У этого Гришая была, кстати, жена: толстая и горластая баба, которая никогда не тащила его домой, как делают это жены других алкашей, заснувших под забором или у бочки с портвейном. Напротив, она деловито обыскивала у мужа карманы, и, пару раз лягнув его каблуком и матюкнув трехэтажным матом, отправлялась к себе домой. Денег у дяди Гришая обычно не было, поскольку излишки их забирала жена, пенсии ему хватало всего лишь на несколько дней, и он постоянно клянчил на выпивку у кого не лень, даже у школьников, ничуть не стесняясь своих заслуженных орденов. Частенько он кричал о своей нищей пенсии, проклиная советскую власть и тех подонков, которых, по его словам, он не успел поставить к стенке во время своих партизанских подвигов. После таких скандалов его обычно забирала милиция, но сразу же и выпускала назад. Надолго посадить партизанского ветерана наша милиция не могла. Самое же странное заключалось в том, что очень часто этот дядя Гришай выступал перед школьниками на разных патриотических вечерах. Он долго рассказывал о партизанских землянках, о набегах на немецкие гарнизоны, о поимке им важных генералов противника, и, разгорячившись, ругался при этом матом и стучал деревянной ногой. И вот сейчас этот самый одноногий разведчик Гришай, уже, очевидно, пропустивший по случаю праздника стаканчик портвейна, решительно продвигался ко мне, отрезая путь к спасительной лестнице. Как он появился на крыше, было для меня непонятной загадкой. Но мне некогда было ее разгадывать, потому что, обнаружив, что его рассекретили, бывший партизан торжественно закричал:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: