И хотя погребальная служба оплакивала смерть Христа; но в ропщущей тишине церкви, обращенной в Гробницу, мне слышались только злые антифоны поэта…
И мне казалось, что меня касалось что-то голубовато-зеленое, словно изумруды в форме маслин, и по моим ладоням точно скользили чьи-то прохладные пальцы…
Я выронил молитвенник из рук и, прислонившись к моему стулу, облокотился одной рукой, уронив другую, неподвижно раскрыв ладонь… которая ловила, ощупывала что-то прохладное, круглое…
Это ощущение было столь неожиданно, так тонко и так нежно-чувствительно, что дрожь пробежала по всему моему телу… Дошел ли я в моей чрезмерной чувствительности до ощутительного воплощения образов моего вожделения?.. С минуту я оставался в нерешительности… Чтобы задержать ощущение и лучше освоиться с ним, я закрыл глаза, но прикосновение еще более чувствовалось. Уступая его настойчивости, я снова открыл глаза.
Дама в трауре, — молодая женщина, под вдовьим покрывалом, сидевшая рядом со мною, тихонько высвобождала свои четки из моих пальцев.
При этом ресницы ее были скромно опущены; но легкая улыбка кривила тонкие губы. Ресницы ее, и розовые губы, прикрывали сверкающую белизну…
Вторник, 16 июня 1895 г. — Вчера вечером я был в «Олимпии». О, как уродлива эта зала, и вообще уродливы все публичные места, — и этот современный костюм, и уродство человеческого тела в этой одежде листового железа— эти точно печные трубы, прилаженные к ногам, рукам и корпусу клубмена, задыхающегося в ошейнике из белого фарфора, и печаль и серость всех этих лиц, загубленных дурной гигиеной городов и злоупотреблением алкоголя… следы бессонных ночей и повседневной борьбы, запечатленные в нервных подергиваниях всех этих рыхлых отяжелевших лиц… Их нездоровая бледность и экстравагантность и тщеславие их самок, красующихся в ложах и в партере рядом с пошлыми самцами.
Целые сооружения из перьев, газа и цветного шелка, придавливающие тонкие шеи и плоские груди: узкие плечи, стиснутые огромными рукавами, разряженная модная худоба или, еще хуже, забронированная стеклярусом и облаками газа слонообразность толстух. И в то время, когда все эти фантоши[1] улыбались, разглядывали друг друга в лорнетки, на сцене медленно и искусно развертывалась игра мускулов изумительного человеческого тела. Акробат, облитый палевым шелком трико, сверкая в лучах электричества лоснящейся наготой, запрокидывался, изгибаясь всем своим телом; потом вдруг выпрямлялся движением бедер и рук, устремленных к потолку, являя собой поражающее зрелище человека, превращающегося в ритм, трепетной гибкостью веерообразного движения.
Я сидел в барьерной ложе. Во Франции разрешается любоваться только статуями. Страны солнца не знают этих предрассудков, и я, привыкший к обычаям Востока, стал восхищаться изумительными пропорциями и гармонией движений акробата; что дало повод маркизу де В…. (я всегда ненавидел его голос фальцетом и его маленькие светленькие глазки) сказать мне с гадкой улыбкой: «Этот гимнаст может себе каждую секунду сломать шею; то, что он делает, мой милый, очень опасно и вам нравится в нем та легкая дрожь, которую он вам сообщает… Как будут все волноваться, если его потные руки соскользнут с барьера? По инерции его быстрого вращения он неминуемо переломает позвоночник, и кто знает, быть может, брызги мозга долетят и до нас! Это было бы очень захватывающее зрелище и вы могли бы прибавить редкое ощущение к обширной коллекции ваших ощущений. Как остро волнует нас этот человек в трико!
Сознайтесь, что вы почти желаете, чтобы он упал. И я, да и, впрочем, множество людей в этой зале, находимся в том же состоянии ожидания и предчувствия. Это гнусный инстинкт толпы пред зрелищем, возбуждающим в ней представления сладострастия и смерти. Эти два милых друга всегда приходят вместе и, поверьте, что в этот момент… (видите, акробат держится за шест только кончиком большого пальца), что в этот самый момент большинство женщин в этих ложах страстно желают этого человека, не столько ради его красоты, сколько ради риска, которому он подвергается». И прибавил тоном, в котором внезапно зазвучало любопытство: «У вас глаза странно побледнели, мой милый Френез — вам нужно бросить бром и перейти к валерианке. Душа ваша изящна и любопытна, но нужно уметь управлять собою. Сейчас вы слишком страстно, слишком явно желаете — если не смерти, то по крайней мере падения этого человека».
Я не отвечал, — маркиз де В… был прав. Я был во власти безумия убийства, — зрелище приковывало меня; и, замерев в каком-то томительном и упоительном предчувствии, я желал, я ожидал падения этого человека. Я чувствую в себе какую-то жестокость, которая меня ужасает.
Глаза
Число не обозначено.
— «Глаза!.. Они разоблачают перед нами все тайны любви, ибо любовь ни в теле, ни в душе, — она в глазах, которые ласкают, отражают все оттенки чувств и восторгов, — в глазах, где обнаруживаются и преображаются желания. О! жить жизнью глаз, где все земные отражения стираются и пропадают; смеяться, петь, плакать вместе с глазами, смотреться в глаза, утонуть в них подобно Нарциссу в источнике».
Да, потонуть в глазах, подобно Нарциссу в источнике — вот была бы радость. Безумие глаз то же, что притягательная сила бездны… В глубине зрачков такие же сирены, как на дне моря. В этом я уверен, но вот… я их никогда не встречал и я все еще ищу глаза с глубоким и трогательным взглядом, где я мог бы, подобно освобожденному Гамлету, утопить Офелию моего желания.
Мир кажется мне океаном песка.
О! эти волны горячего и затверделого пепла, где ничто не может утолить мою жажду влажных и зеленоватых глаз. Поистине бывают дни, когда я слишком страдаю. Эта агония номада, заблудившегося в пустыне.
Мне не приходилось читать ничего более близкого к моему настроению и к моим страданиям, чем эти строки Шарля Веллея.
«Целые годы я провел, ища в глазах то, что другие не могут увидать. Медленно, с мучительными усилиями я открыл в них длительный трепет, бесконечно продолжавшийся в зрачках. Я отдал всю душу на разоблачение этой тайны, и теперь уже мои глаза больше не принадлежат мне, они постепенно восприняли взгляды всех других глаз, — теперь они служат только отражением всех этих похищенных взглядов; чужая жизнь, неведомые ощущения оживляют их, и в этом мое бессмертие — я не умру, мои глаза будут жить, петому что они уже не мои, они образовались из всех глаз со всеми их слезами и улыбками, и я переживу смерть моего тела, ибо все души в моих глазах».
Все души в его глазах… Да, ведь этот человек — поэт, он творит то, что видит, и он видел души, какая насмешка! Там, где отражаются только инстинкты, нервные подергивания и трепет ресниц, он увидал мечты, сожаления и желание. Глаза — пусты, и в этом их ужасная и мучительная загадка, их обаятельная и ненавистная прелесть.
В глазах есть только то, что мы сами в них вкладываем, и потому подлинное выражение глаз может быть только на портретах.
Поблекшие и утомленные глаза мучеников, восторженные глаза ведомых на казнь, глаза, полные мук, — одни покорные, другие исступленные, глаза святых, нищих, изгнанных принцесс, глаза Бога-Человека, увенчанные терновником, с улыбкой всепрощения, глаза одержимых, избранников и истеричных, глаза девушек, Офелии и Каниди, глаза девственниц и колдуний, — как значительна и многострадальна ваша жизнь в музеях, где вы сверкаете, подобно драгоценным камням, вставленным в картоны шедевров, как вы волнуете нас вне времени и пространства, — хранители создавшей вас мечты.
1
От фр. fantoche, марионетка (Прим. ред.).