Потому что третью сестру Первулей никто не звал, - для всех она была Лепетуньей. И все из-за языка. Кажется, она и на свет родилась для того, чтобы выговориться за всех молчаливых, немногословных, немых и равнодушных. Еще не умея говорить, лепетала и лепетала о чем-то ласково, улыбчиво, как-то светло и этим была мила каждому, кто ее слышал и видел. Ощутив сызмальства общую любовь к себе, Лепетунья захотела отблагодарить людей еще большей говорливостью, она разжигала свою фантазию новыми и новыми историями и тотчас же рассказывала их людям; с течением времени, взрослея, она все больше желала удивить людей своей необычностью. Лепетунья слагала новые и новые небылицы о выдуманной своей жизни, она уже и сама не знала, где правда, а где выдумка, ее перестали слушать, никто уже не верил ей, хотя от этого Лепетунья не перестала быть привлекательной как женщина, потому и женился на ней Положай, а кроме того, подтолкнула его на этот шаг глубоко затаенная хитрость: он считал, что женщина своей разговорчивостью надежно оградит его от людской назойливости и у него будет спокойная жизнь, столь необходимая для его медленной, чуточку даже сонной натуры.
Положая не обескуражила даже выдумка Лепетуньи об их мальчике, пускай себе болтает глупая женщина, никто ее не будет слушать. В своей уступчивости он пошел так далеко, что позволил назвать ребенка Маркерием.
Если поверить Лепетунье, то все случилось в грехе, хотя и был этот грех сладким и незабываемым.
Проходил по мосту какой-то князь, но не киевский великий и не черниговский. Это был какой-то маленький князек, окраинный, но все равно князь, была у него жена, были отроки писаной красоты, были мечники, лучники, стяговики и гусляр, красавец отрок, с огненным взглядом, красногубый, сильный, с пальцами одинаково жадными к струнам на гуслях и к девичьему стану, ибо никто не умел так обнимать, как умел этот гусляр, названный как-то мудрено - то ли Маркерий, то ли Миркерий, то ли, быть может, Меркурий. Запомнилось Маркерий, да так и осталось навсегда в Мостище. Шел Маркерий со своим князем на рать, а может, возвращался домой. Все едино, судьба дружинника печальна и грозна. Возможно, где-нибудь убьют, а то и в плен к половцам поганым попадет. Женщине всегда хочется утешить воина. А Лепетунья была женщиной во всем. Легко сошлась с Маркерием. Одна ночь, а может, только вечер, а может, только миг где-нибудь в зеленой леваде возле Днепра. Маркерий исчез, осталось сладкое воспоминание и сладкий плод - сын Маркерий. А уж Положай явился, только чтобы прикрыть своим отцовством чужого ребенка. Человек он мягкий, ему было все равно.
Где была правда, где выдумка - никто не ведал. С одной стороны, полнейшее безразличие Положая ко всем историям Лепетуньи, даже к стремлению отнять у него отцовство его собственного сына (в чем Положай был твердо убежден), а с другой стороны - сама Лепетунья, с ее легкомысленными бесконечными рассказами, которые стали одним из мостищанских обычаев и без которых мостищане чувствовали бы себя точно так же неуверенно, как без сторожевых башен перед мостом, без Воеводы Мостовика, как без моста, наконец, хотя последнее предположение из-за своей невероятности не приходило в голову самым смелым умам, даже Шьо не мог представить Мостище без моста, хотя, верный своей привычке, чье-либо напоминание о мосте встречал так же, как и все остальные:
- Шьо-о? Мост? Да на кой леший он нужен!
Можно предположить, как отнесся Шьо к очередной истории Лепетуньи, когда услышал после всего рассказанного ею еще и про отрока Маркерия, красавца гусляра, княжьего любимчика, вероятного отца... Полежаева сына.
- Шьо-о? - воскликнул он по привычке. - Какой отрок? Да на кой леший он тут сдался, ежели имеем стольких мостищанских мужчин!
Нелишним будет напомнить, что выдумка Лепетуньи про отрока-гусляра Маркерия родилась не сразу после появления у нее сына и не до того, а лишь спустя несколько лет, если же точнее сказать - то после битвы на далекой и неведомой дотоле речке Калке в половецких степях.
Новая беда надвигалась на землю Русскую. Летописец, будучи не в силах сдержать дрожь в руке, горько сетовал под знаком лета шесть тысяч семьсот тридцать первого от сотворения мира: "Се лютая година наступила. Уже бяше божьего гневу не противитися: недоумение бо и грозу, и страх, и трепет наведе на ны за погрешения наша. Приидоша языца незнаемая, безбожные моавитяне, рекомые татары".
Посланные своим далеким и могучим, наверное, ханом татаро-монголы разгромили непобедимое Хорезмское царство, прошли Кавказские горы, не вступая в серьезные стычки с мужественными грузинами, внезапно напали на половецкие станы и рассеяли ханов с их дикими всадниками по степям, сами еще более дикие, чем половцы, значит, и еще более страшные.
Тогда половецкий хан Котян направился в далекий Галич к своему зятю Мстиславу Удалому и уговорил его собрать русских князей против новой и страшной силы чужеземной.
В Киев съехались князья с тремя Мстиславами во главе: Киевским Мстиславом Романовичем, Галицким Мстиславом Мстиславовичем и Черниговским Мстиславом Святославовичем. Половцы дарили князьям коней, верблюдов, буйволов, невольниц, а чтобы окончательно преодолеть княжеские колебания, хан Котян произнес там свое краткое и мрачное предсказание, которому, к горечи и беде, суждено было сбыться: "Если не поможете нам, то сегодня мы будем посечены, а завтра - вы".
Князья недолго ряд держали, без проволочек и приготовлений особых, быстро вышли за Днепр, углубились в степи и на речке Калке встретились с монголо-татарами. Вышло так, что половцы почему-то то ли задержались, то ли умышленно бежали и не все князья своевременно дошли к месту битвы, ордынцы, подговорив себе в подмогу бродников, разбили русское войско, захватили в плен многих князей во главе с Мстиславом Киевским, связанных ремнями, положили их вповалку, а сверху накрыли досками, на которых расположились вместе с бродниками пировать, и князья погибли позорной, нечеловеческой смертью, задавленные пирующими врагами, которые пили над ними кумыс, ели вареную баранину, слушали диких своих певцов, похваляясь своими подвигами.
Горе и печаль обрушились на Русскую землю, плач и стон стоял повсеместно по убитым и уничтоженным воинам, о князьях же, раздавленных врагом жестоко, подло и позорно, молвилось без конца с горечью, вздохами и страхом, потому что такая гибель владетелей предвещала еще более страшное бедствие.
Жили тогда в таком страхе, что смерть не считалась самым великим злом, зато честь и достоинство человеческое ставились даже выше смерти, в сохранении достоинства утверждалась неистребимость людская; в том же, как ордынцы расправились одним махом чуть ли не со всеми князьями земли Русской, усматривалась великая утрата достоинства целого народа и унижение, из которого никто не знал, как найти выход.
Если бы речь шла о смерти одного какого-нибудь князя, о поражении его в битве с врагом, пусть и не очень значительным, но уважаемым за силу и доблесть. Бывали смерти не очень и почетные, даже бессмысленные, об этом молвилось и теми, кто шел и ехал через мост, и самими мостищанами, которые собирали вести отовсюду, но все же эти вести были не такие, как с берегов Калки.
Скажем, когда был убит князь Роман Галицкий. Пошел, не подготовившись как следует, на польского князя Лешка Белого, но под Завихостом на Висле встретил его воевода мазовецкий Кристин и столкнул в реку всю дружину Романа. Сам князь Роман, утратив коня, пересел на какую-то клячу, чтобы переплыть Вислу, но был сражен копьем. Глупая смерть, но в битве бывает всяко.
А спустя некоторое время тот же самый Лешко Белый пошел на князя гданского Святополка и опять-таки вел себя очень беспечно в походе. Напали на него гданские люди, когда мылся в бане, и князь нагишом выскочил и дал деру на коне, а гданчане пустились вдогонку и настигли Лешка возле Бискупинского озера, на лугу, настигли с двух сторон и голого зарезали, как вымытого поросенка. Бессмысленная смерть, но виноват в этом сам князь.