Разве, кстати, не утонул по-глупому в сирийской речке Селефе наихристианнейший немецкий император Фридрих Барбаросса, кинувшись в реку, чтобы первым выбраться на тот берег и опередить своих воинов, сгрудившихся на узком мосту! А было ему шестьдесят и шесть лет, хорошо знал, что спешить человек может разве лишь в могилу.
Можно было бы добавить к этому еще и рассказ о том, как был убит на площади перед святой Софией константинопольской византийский император Андроник Комнин, которому вырвали бороду, отрезали руку, потом повесили вверх ногами, проткнули горло и прокалывали множество раз мечами, и все это происходило - подумать только! - со вчерашним императором! Но, видимо, заслужил наказание, довел константинопольцев своим развратом, своей жестокостью беспредельной до этих крайностей.
Подобное, случилось и в Киеве, где ласковые и добрые киявляне, разгневанные бесконечными раздорами Ольговичей с Мономаховичами, впервые в действиях своих дошли до убийства князя, расправившись с Игорем Ольговичем, которого нашли в монастыре святого Феодора, оторвали от иконы матери божьей, где князь молился, вытащили на улицу и били, пока не испустил дух, а потом еще и мертвого за ноги волокли на Подол.
Позднее даже сами киевляне погоревали по убиенному в пределах необходимого приличия, но разве может сравниться печаль даже по князю, принявшему смерть доблестную, заслуженную, а то и бессмысленную, со столь великой скорбью, которая охватила всю землю после вражеского надругательства на Калке?
Подумать только: собрать князей русских и положить под доски, а потом сесть на них и жрать жирную баранину и запивать кумысом белым и черным?
Вот тогда и сложила Лепетунья свой рассказ про Маркерия. Потому что князь Маркерия тоже погиб, видимо, под досками, а вслед за князем своим сложил голову и верный его гусляр, иначе не могло быть. И, быть может сочувствуя замученным воинам, а вместе с ними и Маркерию (выдуманному или настоящему), Положай спокойно воспринимал попытку Лепетуньи лишить его отцовства.
Но какое дело Немому до всех этих историй и о князьях, и об отроках, и о детях, которые принадлежали или не принадлежали им? Он снова встретил женщину, которая затмила ему все, даже прошлое, без которого, как казалось, он не мог жить.
Немые - отважные, безрассудные, они не слышат голоса предостережения, не ведают страха. Им бы быть вождями, героями, воеводами. Но, оторванные от людей и от мира, углубленные в себя, вынуждены жить только для себя, и никто не знает об их настоящих возможностях.
Немой попытался бороться с искушением. Не знал благодарности, не слыхал о порядочности, просто цеплялся мыслью за ту женщину, которая оставила в нем след, за мать своего ребенка, пытался доказать самому себе, что только она была для него всем на свете, остальные женщины не оставили после себя никаких воспоминаний. А может, просто не умел об этом сказать? Лепетунья стояла перед глазами с неугасающей улыбкой на устах, словно обещание воскрешения всех минувших радостей. Так или иначе, но он боролся с собой некоторое время. Неистово метался по Мостищу, успевал с Воеводой и без него всюду, вырывался несколько раз даже на тот берег в Киев, впервые увидев город, был ослеплен и ошарашен множеством церквей, торговищ и людской суетой, ошеломили его высокие валы, золото куполов, княжьи палаты, но неотступно стояла перед глазами светлая женщина с улыбкой ласковой, как шелк.
Утомленный и измученный, поздней ночью падал Немой на постель, и сон целовал его глаза, но сердце не спало, оно открывалось для воскрешений прошлого, над которым - о горе! - возвышалась белая, веселая, говорливая женщина! Во сне он закрывал глаза, но все равно видел шелковый смех и даже - что уже переходит все границы вероятного! - вроде бы слышал ее ласковый лепет. Закрывал бы и уши, но не умел этого делать. А тут еще Положай, обрадовавшись карасям, так вкусно и охотно съеденным на мосту, снова решил пустить в ход свою скрытую хитрость, чтобы сдружиться с Немым окончательно и бесповоротно, заманивал его к себе домой, угощал яствами, приготовленными Лепетуньей, и хлебами, которые она пекла даже для Воеводы Мостовика, пивом и медом. Немой всячески отказывался, но все же иногда вынужден был принимать приглашения Положая. Чтобы, хоть как-нибудь оправдать свои посещения. Немой начал брать с собой дочурку, а где дочурка - там и улыбка, там и ласковость во всех мрачных глазах, ибо эта светлая девочка была словно сама радость.
Немой не умел называть свою дочь, так она до сих пор и не имела имени. Он просто показывал вверх на небо, на звезды, на солнце, а потом проводил рукой низко над землей, а это должно было означать: маленькое небо, маленькая звезда, маленькое солнце.
- Люди добрые! - всплеснула руками Лепетунья. - Какой же добрый человек этот Немой, какой же добрый!
Когда поставили дочь Немого рядом с маленьким Маркерием, всем как-то бросилось в глаза, что мальчик скорее мог бы называться сыном Немого, так смахивал на него отчаянным выражением в глазах и резкими движениями, девочка же своей светлостью напоминала Лепетунью. Это открытие поразило прежде всего Немого, показалось ему вещим знаком, и с тех пор у него уже не было сил бороться с темной страстью к женщине.
Так продолжалось до наступления зимы. Случилось же все с первыми снегами и морозами. Немому вспомнилось, как в его надреченском селе ставили в домах зеленые елки зимой, чтобы создать впечатление, будто лето не закончилось и будет продолжаться вечно, а может, этими елками и прогоняли холодные зимы, потому что нет на свете ничего сильнее зелени! Немой верил в силу зеленого с малых лет, не утратил этой веры и здесь. Он поставил зеленую елку в своей хижине и с удовольствием заметил, с какой радостью воспринял зеленое деревцо маленький Маркерий, пришедший поиграть с девочкой; он приходил теперь часто, приглашаемый и отцом и дочерью, точно так же как дочь Немого часто ходила играть к Маркерию на леваду, поросшую высокими серебристыми осокорями.
Детская радость натолкнула Немого на мысль подарить такую же елку Положаю, потому что вряд ли этот ленивый человек догадается пойти в лес, искать там подходящее деревцо, рубить его, а затем тащить через все Мостище в свой дом.
Елка произвела впечатление даже большее, чем он предполагал. Про Лепетунью и говорить нечего - она была в восторге, но и Положай тоже что-то одобрительно хмыкнул в черный ус и беспомощно развел руками, дескать, убил его Немой своей добротой и сообразительностью. Вот только никак не мог Положай приладить елку, чтобы она стояла, - как-то не укладывалось у него в голове, что для этого следует сделать. Но и тут Немой, пришел на помощь. Он показал на деревянное ведро, сделал руками движение, будто насыпает туда песку, а потом воткнул посредине елку. Лепетунья сообразила сразу, сунула ведро Положаю в руки, подтолкнула к двери:
- Пойди же, пойди к Днепру и нагреби из-под снега чистого да перемытого песочка. Да и поставим елку! Да не мешкай там, потому что обедать пора!
Положай пошел, и Немой впервые остался с глазу на глаз с Лепетуньей. Он встал беспомощно посреди комнаты, изо всех сил подавляя в себе темную страсть, женщина должна была чувствовать, что творится у него на сердце, должна была держаться подальше от него, а она бездумно приблизилась, чуть не вплотную, с шелковой своей улыбкой, от которой замирало сердце Немого, принялась о чем-то лепетать, и уста ее изгибались так соблазнительно, что Немой накрыл эти уста поцелуем хищным и бурным, неожиданно не только для Лепетуньи, но и для самого себя. Женщина попыталась вырваться, не тут-то было! Она хотела кричать, звать на помощь. Но кого? Думала, что испугает криком, стоном, отчаянием Немого, но разве же его чем-нибудь испугаешь? Тогда она начала отбиваться - напрасное дело. Он рычал, закрывал ей губы хищными поцелуями, ломал ей тело так, что казалось, трещали кости.
Женщина должна была заплатить за свое легкомыслие. Она плакала. Ей было больно, что так много выдумывала она до сих пор и что все это было неправдой, а вот теперь должна страдать от правды ужасной и неожиданной, и никому не расскажет о ней, не посмеет, не решится.