Ты слишком молода, Херманссон.

Нельзя переживать за всех и каждого, Херманссон.

Она так не могла, не умела, до сих пор.

— Дети. Живущие как зверьки. Жизнь, о которой ни я, ни ты, Эверт, ни ты, Свен, ни все остальные в этой стране не имеют ни малейшего представления. — Марианна Херманссон посмотрела на Гренса, на Сундквиста, всплеснула руками. — И спросить не у кого. Потому что у нас нет таких детей.

*

Вечер.

Она не знала в точности, сколько времени, да и какая разница. Один час в неделю, когда нужно знать точное время, — этого достаточно, почти семеро суток до следующего раза.

Она обвела взглядом бетонное помещение.

На пустую картонную коробку, которая давно уже стояла у стены, она постелила новую скатерть в мелкую красно-зеленую клеточку. Коробка была прочная, устойчивая, как большинство коробок из-под продуктов, на нее можно ставить тарелки и стаканы, даже подсвечник, слишком, пожалуй, большой, но красивый.

Скатерть была чистая, она постаралась не прикасаться к ней пальцами, не оставлять яркие черные отпечатки, которые обычно ей нравились, но не на скатерти и не сейчас, не вечером, когда все должно быть красиво.

В подсвечник она осторожно воткнула длинную стеариновую свечку, теперь свеча почти догорела, на блюдце — озерца расплавленного стеарина.

Тарелка у нее белая, пластиковая, с зелеными цветами, на ней остатки ветчины, которую они ели утром. В чашке — глоток грибного супа из тех консервных банок, что Лео, видимо, раздобыл на складе «ИКА». Стакан тоже пластмассовый, на ножке, похожий поэтому на настоящий винный бокал. На дне и с одного края следы пены — пиво, которое она пила медленно, растягивая удовольствие.

Обед закончен. Она сыта, даже чересчур, живот раздулся, так бывает, когда еда вкусная, обильная и хочется еще, хотя больше не нужно.

Она взглянула на стул Лео. Пустой. Как и тарелка, чашка, стакан. Все осталось: ветчина, суп, пиво. Все как раньше, когда она накрыла на стол и подала еду.

Сегодня вечером он есть не будет.

И вообще не придет сюда.

Не придет, вопреки надеждам, ведь она знала, настали такие дни, дни, когда он безостановочно двигается и не смыкает глаз. Она не видела его с тех пор, как утром он открыл склад, дал ей униформу и ключи, за которые так боялся.

Она разгладила кусочек бумаги, который служил салфеткой и лежал возле его тарелки. Попробовала напевать, мурлыкать, как та женщина в раздевалке, но не вышло, звучало фальшиво, мелодия глохла в бетонных стенах. Свернула сигарету, пламя стеариновой свечки затрепетало, когда она прикуривала, но вкуса она не почувствовала — дым, и ничего больше.

Ей было неспокойно.

Состояние Лео. Он устал и мог легко совершить ошибку, а это опасно для них обоих. Только в такие дни он бывал на свету, что для него непривычно и лишает его уверенности.

Его действительность переплеталась с реальностью всех остальных.

Ей не хватало его, она хотела, чтобы он был здесь, рядом.

Сначала испугался, потом ощутил досаду, а теперь разозлился.

Разозлился на белое с синим, висевшее на пути. Краски висели в воздухе, мешали, такие некрасивые, вдобавок их слишком много.

Здесь должно быть черное и белое. Черное и белое он вытерпит. Но это, развешанное тут, липло к нему, пыталось одолеть.

Лео дергал краски, бил их, рвал и комкал.

Стиснул комок в руке. Как раз умещается в ладони.

Швырнул его на пол, бело-синий комок несколько раз подпрыгнул и замер.

Он снова в больничном кульверте. Пришел тем же путем, что и ночью, когда поставил агрегат со сжатым воздухом на зарядку, а потом вернулся с женщиной, которая привела бы в туннели, в их мир, других, кому здесь не место.

Он опять принялся срывать бело-синее.

Новые комки из того, что висело и мешало. На пол их, на пол, пусть катятся в кучу! Он срывал и комкал краски, пока они не иссякли, пока все вокруг снова не стало серым, серость не набрасывалась на него, не была враждебной.

Он тяжело дышал. Лоб взмок от пота. Но он почувствовал покой, который разливался по рукам, по груди, по животу, как бы стекал вниз, к ногам, так что совсем не хотелось двигаться.

Он пинал цветные комки, рычал на них.

Пусть валяются!

Он снова способен думать.

Уже десятый час. Последний сегодняшний автокар давно проехал, увез вагонетки с мусором. Он один в подвальном коридоре, пока завтра утром не привезут продукты. Но он здесь не задержится, уйдет задолго до утра.

Несколько шагов — вот и двери со старым замком, который открывается одним-единственным ключом, длинным и узким. Он открыл. Все тот же запах машинного масла и пыли. Лампу он не зажигал, довольствовался светом из кульверта.

Его надежда оправдалась.

Длинные верстаки в больничной мастерской, похоже, никто не трогал.

Со времени его первого визита здесь никого не было.

Неуклюжий агрегат стоял на том же месте, где он его оставил. И побудет здесь еще некоторое время. Сегодня ночью предстоит дальний поход, поэтому рюкзак должен быть полегче. Он взял два баллона высокого давления. Полуметровые трубки со сжатым воздухом, сжатой взрывной силой.

На полке сверху лежали три разных домкрата. Он выбрал средний, хотя тот был тяжеловат, двенадцать кило, но сзади у него были колеса, которые поворачивались, и ручка, с помощью которой его легко было и положить в рюкзак, и вытащить оттуда.

Испарина на лбу, затылок, спина, живот — все мокрое.

Как всегда в таком состоянии.

Стеклянные глаза, бешено бьющееся сердце, пот, словно тело выжимали.

Баллоны высокого давления и домкрат отправились в рюкзак. Он запер дверь в мастерскую, пересек коридор, шагнул к двери, ведущей из больницы и чужого мира в туннель, в собственный его мир.

Лампа на лбу светила совсем тускло, не забыть бы ее заменить, света слишком мало, даже для человека, привыкшего жить в вечном мраке. Он открыл дверь из больничного кульверта в туннель, прошел еще две двери, которыми начинался и заканчивался соединительный коридор и которые отделяли армейскую систему от канализации, оставил позади еще несколько сот метров и остановился у колодца, расположенного под пустым двором Фридхемской школы. Колодец был узкий, он то и дело задевал о стены, но в такую пору лучше всего выбраться наверх именно здесь: никто не шастает по школьному двору в январский мороз за час-другой до полуночи.

Семнадцать метров вверх, железные ступени скользили, и он крепко за них цеплялся. На решетке, как всегда, два пакета с крысиным ядом, два пакета, которые били его по голове, когда он отпирал висячий замок. Потом крышка, тяжелая, он поднял руки над головой, надавил снизу, чугунный круг понемногу сдвинулся с места. Сдвинув крышку наполовину, он протиснулся наружу. Последняя ступенька — он наверху; убедился, что кругом вправду безлюдно. Отвязал веревку, прикрепленную к поясу, и метр за метром стал поднимать рюкзак.

Неподалеку была скамейка, рядом фонарь на столбе. Он пнул ногой столб — единственный пинок по крепко привинченной крышке, фонарь погас. Он сел. Еще примерно час. Обычно он ждал здесь до полуночи, позднее народ здесь вообще не появлялся.

Мороз. Но он не замечал холода. По-прежнему обливался потом. Снова чувствовал беспокойство. Посмотрел на закрытый колодец посреди асфальта. Там его дом. А ведь он думал, что у него никогда больше не будет дома.

Семнадцать метров вглубь, там его жизнь, настоящая жизнь.

Его звали Лео. Была и фамилия, но ее так давно никто не произносил, что он предпочел забыть ее. Там, под крышкой колодца, хватало Лео.

Лео, сорок четыре года.

Он следил за временем, сам не зная зачем, просто следил, и всё. Считал дни, проведенные в психбольнице во Фруэнген, даже когда его пичкали таблетками и оглушали электрошоком.

Четырнадцать лет, три месяца и шесть дней.

А однажды дверь открыли и выставили всех на улицу. Шизофрения. Паранойя. МДП. Ему поставили тройной диагноз, когда клали в больницу. Позднее он видел многих, что умерли на улице, знал, что многие попали в тюрьму. Но он был не такой. Он хотел только покоя, темноты и нашел их там, под землей.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: