...Марина заняла огромное место в жизни Бродского. Иосиф никогда и никого так не любил, как Марину Басманову. Долгие годы он мучительно и безутешно тосковал по ней. Она стала его наваждением и источником вдохновения. Как-то он признался, что Марина – его проклятие.

Марине посвящено более тридцати произведений, в том числе – «Исаак и Авраам» и «Новые стансы к Августе».

Поэтому, как бы будущие биографы Бродского не оценивали Маринины поступки, мы должны быть бесконечно ей признательны: благодаря ей русская поэзия обогатилась любовной лирикой высочайшего класса.

Но как-то глуховато, свысока,
тебя, ты слышишь, каждая строка
благодарит за то, что не погибла,
за то, что сны, обстав тебя стеной,
теперь бушуют за моей спиной
и поглощают конницу Египта.
«Сонет», 1964, Норенская
Да, сердце рвется все сильней к тебе,
и оттого оно – все дальше.
И в голосе моем все больше фальши.
Но ты ее сочти за долг судьбе,
за долг судьбе, не требующей крови
и жалящей тупой иглой.
А если ты улыбку ждешь – постой!
Я улыбнусь. Улыбка над собой
могильной долговечней кровли
и легче дыма над печной трубой.
«Новые стансы к Августе», 1964

Три года спустя, в 1967-м, Бродский пишет:

Предпоследний этаж
раньше чувствует тьму,
чем окрестный пейзаж;
я тебя обниму
и закутаю в плащ,
потому что в окне
дождь – заведомый плач
по тебе и по мне.
Нам пора уходить.
Рассекает стекло
серебристая нить.
Навсегда истекло
наше время давно.
Переменим режим.
Дальше жить суждено
по брегетам чужим.

В последний раз Бродский видел Марину перед своим отъездом, в конце мая 1972 года. На Западе у него началась совершенно другая жизнь, наполненная новыми встречами, новыми впечатлениями и новыми увлечениями. Но боль потери в его душе не утихала.

Написанный в 1975 году цикл «Часть речи» открывается обращенными к Марине стихами, полными острой и мучительной тоски:

Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,
дорогой, уважаемый, милая, но не важно
даже кто, ибо черт лица, говоря
откровенно, не вспомнить уже, не ваш, но
и ничей верный друг вас приветствует с одного
из пяти континентов, держащихся на ковбоях;
я любил тебя больше, чем ангелов и самого,
и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих;
поздно ночью, в уснувшей долине, на самом дне,
в городке, занесенном снегом по ручку двери,
извиваясь ночью на простыне —
как не сказано ниже по крайней мере —
я взбиваю подушку мычащим «ты»
за морями, которым конца и края,
в темноте всем телом твои черты,
как безумное зеркало, повторяя.

Мне кажется, что со времен Цветаевой в русской поэзии не было строк, полных такой боли и такого отчаяния.

А какой непроходящей и горькой печалью наполнены посвященные Марине строфы в «Части речи»:

Ты забыла деревню, затерянную в болотах
занесенной губернии, где чучел на огородах
отродясь не держат – не те там злаки,
и дорогой тоже все гати да буераки.
Баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли,
а как жив, то пьяный сидит в подвале
либо ладит из спинки нашей кровати что-то,
говорят, калитку не то ворота.
А зимой там колют дрова и сидят на репе,
и звезда моргает от дыма в морозном небе.
И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли
да пустое место, где мы любили.

В Нью-Йорке Бродский очень редко говорил о Марине (во всяком случае, со мной). А если и упоминал ее имя, то иронично, с некой усмешкой. Наверно, поэтому мне запомнился один вечер в октябре 1981 года. Наш общий друг Геннадий Шмаков устроил очередной «гастрономический» фестиваль. (О Шмакове, очень дорогом мне человеке, расскажу позже.) А вспомнила я сейчас этот ужин потому, что после ухода гостей мы остались втроем «дотрепаться». Шмаков в тот момент был влюблен в балетного танцора, полуиндуса-полуангличанина по имени Чинко, и жаловался на своего синеглазого красавца. Чинко, посредственный танцор, вел себя как капризная примадонна и тянул из Гены материальные и моральные жилы.

А мы с Иосифом вспомнили эпизод, как одна замужняя дама, жена поэта М., живущего в Бостоне, приехала в один прекрасный день безо всякого повода, к Бродскому на Мортон-стрит и заявила, что хочет «навеки поселиться». «Заметьте, без предупреждения», – говорил Бродский. Она позвонила в дверь, вошла с чемоданом и сказала: «Как хотите, Иосиф, а я без вас не могу жить».

Иосиф любезно помог ей снять пальто, усадил в кресло, а сам заперся наверху и в панике позвонил мне с вопросом: «Что делать?» Я была хорошо знакома с этой дамой и ее мужем, коему и позвонила, чтобы он немедленно приехал и забрал свою жену вместе с чемоданом. Что он и сделал. А пока он ехал, Иосиф сидел запершись, а дама выла под дверью.

Отвспоминали – отсмеялись, и вдруг безо всякой связи с этой историей Бродский сказал: «Как это ни смешно, я все еще болен Мариной. Такой, знаете ли, хронический случай».

И он прочел нам такие невыразимо грустные стихи, что Шмаков и Штерн не могли сдержать слез...

* * *
Я был только тем, чего
Ты касалась ладонью,
Над чем в глухую, воронью
Ночь склоняла чело.
Я был лишь тем, что ты
Там, внизу, различала:
Смутный облик сначала,
Много позже – черты.
<...>
Это ты, теребя
Штору, в сырую полость
Рта вложила мне голос,
Окликавший тебя.
<...>
Я был попросту слеп.
Ты возникая, прячась,
Даровала мне зрячесть.
Так оставляют след.
<...>
Так, бросаем то в жар,
то в холод, то в свет, то в темень
в мирозданье потерян,
кружится шар.

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: