Год спустя Бродский посвятил Марине щемяще-ностальгическую поэму «Келломяки» (бывшее название Комарова). Вот из нее строфа:

Было ль вправду все это? и если да, на кой
будоражить теперь этих бывших вещей покой,
вспоминая подробности, подгоняя сосну к сосне,
имитируя – часто удачно – тот свет в окне?
Воскресают, кто верует: в ангелов, в корни (лес);
а что Келломяки ведали, кроме рельс
и расписанья железных вещей, свистя
возникавших из небытия, пять минут спустя
и растворившихся в нем же, жадно глотая жесть,
мысль о любви и успевших сесть?

В этом же году Бродский посвятил Марине «Элегию»:

До сих пор, вспоминая твой голос, я прихожу
в возбужденье... —
и, кажется, это было последнее обращенное к ней стихотво
рение...

Прошло еще семь лет. И в 1989 году Иосиф Бродский обратился к самой Главной и самой Любимой в его жизни женщине с такими словами:

* * *
M. Б.
Дорогая, я вышел сегодня из дому поздно вечером
подышать свежим воздухом, веющим с океана.
Закат догорал на галерке китайским веером,
и туча клубилась, как крышка концертного фортепьяно.
Четверть века назад ты питала пристрастье
к люля и к финикам,
рисовала тушью в блокноте, немного пела,
развлекалась со мной; но потом сошлась
с инженером-химиком
и, судя по письмам, чудовищно поглупела.
Теперь тебя видят в церквях
в провинции и в метрополии
на панихидах по общим друзьям,
идущим теперь сплошною
чередой; и я рад, что на свете есть расстоянья более
немыслимые, чем между тобой и мною.
Не пойми меня дурно. С твоим голосом, телом, именем
ничего уже больше не связано; никто их не уничтожил,
но забыть одну жизнь – человеку нужна, как минимум,
еще одна жизнь. И я эту долю прожил.
Повезло и тебе: где еще, кроме разве что фотографии,
ты пребудешь всегда без морщин, молода, весела, глумлива?
Ибо время, столкнувшись с памятью, узнает о своем бесправии.
Я курю в темноте и вдыхаю гнилье отлива.

Конечно, это очень сильное и значительное стихотворение. Оно словно подводит итог важнейшего, возможно, самого горького этапа жизни Бродского. И все же... Строки «развлекалась со мной, но потом сошлась с инженером-химиком и, судя по письмам, чудовищно поглупела», показались мне не просто чересчур жестокими, но недостойными его любви.

Ни по телефону, ни «лично» высказать Бродскому свое мнение я не осмелилась. Думаю, что он бы и дослушать не пожелал. Но строки эти не давали мне покоя, и я написала ему письмо:

Жозеф, прости иль прокляни, но не могу молчать. О чем ты возвестил мир этим стихотворением? Что наконец разлюбил М. Б. и освободился, четверть века спустя, от ее чар? Что излечился от «хронической болезни»? И в честь этого события врезал ей в солнечное сплетение?

Зачем бы независимому, «вольному сыну эфира» плевать через океан в лицо женщине, которую он любил «больше ангелов и Самого»?

В поэзии великие чувства выражались великими строками:

«Я вас любил: любовь еще, быть может,
В душе моей угасла не совсем;
Но пусть она вас больше не тревожит;
Я не хочу печалить вас ничем.
Я вас любил, безмолвно, безнадежно,
То робостью, то ревностью томим;
Я вас любил так искренне, так нежно
Как дай вам бог любимой быть другим».

Вот кто взял нотой выше. Твоя Л. Ш.»

Реакции на этот демарш не последовало.

Вообще-то, с моей стороны было довольно глупо напоминать Бродскому бессмертные пушкинские строки. Он их имел ввиду и без моей подсказки, правда, в другое время и по другому поводу. В «Двадцати сонетах к Марии Стюарт», написанных в 1974 году, сонет VI звучит так:

Я вас любил. Любовь еще (возможно,
что просто боль) сверлит мои мозги,
Все разлетелось к черту на куски.
Я застрелиться пробовал, но сложно
с оружием. И далее, виски:
в который вдарить? Портила не дрожь, но
задумчивость. Черт! Все не по-людски!
Я вас любил так сильно, безнадежно,
как дай вам Бог другими – – – но не даст!
Он, будучи на многое горазд,
не сотворит – по Пармениду – дважды
сей жар в крови, ширококостный хруст,
чтоб пломбы в пасти плавились от жажды
коснуться – «бюст» зачеркиваю – уст!

Глава XI

ТАМ СУДЯТ ПОЭТОВ

Холодным дождливым вечером 29 ноября 1963 года мне позвонил приятель и, не здороваясь, сказал: «Прочти сегодняшнюю “Вечерку”». И повесил трубку. Я отправилась за газетой «Вечерний Ленинград» и тут же, около киоска, развернула ее под дождем. В газете был напечатан большой «подвал» за подписью А. Ионина, Я. Лернера и М. Медведева под названием «Окололитературный трутень».

...Несколько лет тому назад в окололитературных кругах Ле-нинграда появился молодой человек, именовавший себя стихотворцем... Приятели звали его запросто – Осей. В иных местах его величали полным именем – Иосиф Бродский... С чем же хотел прийти этот самоуверенный юнец в литературу? На его счету был десяток-другой стихотворений, переписанных в тоненькую тетрадку, и они свидетельствовали, что мировоззрение их автора явно ущербно... Он подражал поэтам, проповедовавшим пессимизм и неверие в человека, его стихи представляют смесь из декадентщины, модернизма и самой обыкновенной тарабарщины. Жалко выглядели убогие подражательные попытки Бродского. Впрочем, что-либо самостоятельное сотворить он не мог: силенок не хватало. Не хватало знаний, культуры. Да и какие могут быть знания у недоучки, не окончившего даже среднюю школу...

...Тарабарщина, кладбищенско-похоронная тематика – это только часть невинных развлечений Бродского... Что значит его заявление «Люблю я родину чужую»... Этот пигмей, карабкающийся на Парнас, не так уж безобиден. Признавшись, что он «любит родину чужую», Бродский был предельно откровенен. Он в самом деле не любит своей Отчизны и не скрывает этого. Больше того! Им долгое время вынашивались планы измене Родины...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: