Лекок сидел на своем кресле, как на иголках. Видно было, что он взволнован больше, чем хотел это показать.

— В один день, — продолжал отец Планта, — мой приятель Куртуа сообщил мне о браке его дочери с графом Треморелем. С этого именно дня я и понял всю глубину моей любви. Я выдержал ужасные страдания, которые нельзя и описать. Это было пожаром, который все время тлел внутри, но едва только отворяли окно, как он вырывался наружу и пожирал все. Быть стариком и любить ребенка! Я думал, что сойду с ума. Я пробовал себя разубедить, поднять себя на смех, но все напрасно. Что могут сделать против страсти рассудок и сарказм? «Старый, смешной селадон, — говорил я себе, — довольно тебе краснеть, не говори ни единого слова!» И я молчал и страдал. А тут, как назло, Лоранс выбрала меня в свои поверенные. Какие адские мучения! Она приходила ко мне, чтобы только поговорить о Гекторе. Она удивлялась в нем всему, он казался ей выше всех людей, с ним никто не мог сравниться. Она приходила в экстаз от его умения обращаться с лошадью, она замечала малейшие его поступки. Я безумствовал, это правда, но и она тоже сходила с ума.

— А вы знали тогда, что Треморель негодяй? — спросил Лекок.

— Увы! Тогда я еще не знал, — отвечал Планта. — Но с того дня, как я узнал, что он хочет отнять у меня мое сокровище, что ему намерены отдать мою Лоранс, я стал изучать его. Я употребил для этого ваш способ. Я стал расспрашивать о нем каждого, кто был с ним знаком, и чем больше я его узнавал, тем больше его презирал. Именно таким образом я узнал о его свиданиях с мисс Фанси и догадался о его отношениях с Бертой.

— Почему же вы молчали об этом?

— Честь повелевала мне молчать. Разве я имел право набрасывать тень на человека, разрушать его счастье, губить его жизнь во имя только одной глупой любви, на которую не будет ответа? И я молчал. Я осмелился рассказать Куртуа об одной только мисс Фанси, но он на это расхохотался и назвал пустой страстишкой. А после нескольких случайных слов против Гектора Лоранс перестала у меня бывать.

— Ну, — воскликнул сыщик, — я бы на вашем месте не имел ни вашего терпения, ни вашего благородства!

— Это потому, что вы не моего возраста, — отвечал отец Планта. — Ах, я жестоко ненавидел Тремореля! Видя сразу трех женщин из трех различных сословий потерявшими от него голову, я задавал себе вопрос: чем он мог их так приворожить к себе? И сколько раз я хотел вывести на чистую воду этого негодяя, заставить его вызвать меня на дуэль и убить его! Но тогда Лоранс вовсе перестала бы меня видеть. И весьма возможно, что это бы и случилось, если бы Соврези не захворал и ему не стала угрожать смерть. Я знал, что он взял клятву со своей жены и своего приятеля, что они поженятся после его смерти. Я знал, что страшный секрет действительно заставит их исполнить эту клятву, и считал, что Лоранс спасена. Но увы! Она, наоборот, погибла. Однажды вечером, проходя мимо дома мэра, я увидел, как какой-то человек перелезал через забор к ним в сад. Это был Треморель, я его отлично узнал. Злоба закипала во мне, я поклялся подстеречь его тут же и убить. Я стал ждать. Но он не выходил от Лоранс в течение всей ночи.

Отец Планта закрыл лицо руками. Лекок дрожал от негодования.

— И вы хотите, — воскликнул он, — избавить этого мерзавца от суда, от каторги и от эшафота!

— Меня беспокоит Лоранс, — отвечал отец Планта. — Мысль о ней меня не покидает ни на минуту.

— Но ведь она не соучастница, она ничего не знает, мы имеем на это доказательства и можем утверждать, что она ничего не знает о преступлении своего любовника!

— Конечно, Лоранс невиновна, Лоранс представляет собой только жертву гнусного преступления. Но тем не менее она будет наказана гораздо тяжелее, чем он. Если Треморель будет предан суду, все равно она будет фигурировать перед присяжными если не в качестве обвиняемой, то как свидетельница. И кто может поручиться, что ее не будут подозревать? Будут докапываться, не было ли ей известно желание Тремореля совершить убийство, не она ли его склонила к этому. Берта была ее соперницей, следовательно, она ненавидела ее. На месте судебного следователя я первый заподозрил бы Лоранс и привлек ее к следствию.

— С моей и вашей помощью, — сказал Лекок, — она отлично докажет, что не знала ровно ничего и что ее бессовестно обманули.

— И все-таки, несмотря на это, она будет опозорена, погублена навсегда! — отвечал отец Планта. — Разве ее не будут публично допрашивать, разве ей не придется отвечать на вопросы председателя, публично рассказывать о своем позоре и несчастьях? И от нее потребуют, чтобы она рассказала, где, как и когда она пала, чтобы она повторила слова своего обольстителя, перечислила все свои свидания с ним. А представляете ли вы себе, как объяснять это ее письмо о самоубийстве, причинившее столько горя ее родителям? Ей придется доказывать, благодаря каким именно угрозам и обещаниям она совершила столь ужасный поступок, самая мысль о котором принадлежит не ей. Но что горше всего — она должна будет публично признать свою любовь к Треморелю.

— Нет, — отвечал сыщик, — вы преувеличиваете. Вам отлично известно, что юстиция слишком осторожно относится к невиновным, имя которых скомпрометировано в историях, подобных этой.

— Осторожно! А вы позабыли о сотнях журналистов, которые уже точат свои перья и готовят бумагу раньше, чем дело в Вальфелю будет разбираться на суде? Подумали ли вы о том, что из-за лишнего читателя они готовы набросить тень на любого человека, а тем более на такого, имя и положение которого дает надежду на всеобщий интерес? А разве в этом процессе мало условий, ручающихся им за успех и за то, что из него разовьется целая судебная драма? О, они ничего не упустят, ни адюльтера, ни яда, ни мести, ни убийства, из Лоранс они сделают нечто романтическое и сентиментальное. И она, моя дочь, сделается вдруг героиней суда с присяжными заседателями! Репортеры дадут точные сведения о том, сколько раз она покраснела и когда именно показались у нее на глазах слезы, опишут ее туалеты, поступь. Разве это не ужасно? Разве это не ужас, не ирония? Фотографы будут требовать, чтобы она снялась, и если она откажется, то все равно они будут продавать портреты какой-нибудь потаскухи и говорить, что это она. Ей захочется скрыться, уйти. Но куда? Где она найдет убежище от любопытных? Ведь она — знаменитость! Лимонадные будки будут предлагать ей деньги только за то, чтобы она сидела за прилавком. Какой стыд, какой срам! Но как ее спасти, господин Лекок, как сделать так, чтобы не было даже произнесено ее имя? Я спрашиваю вас: возможно ли это? Отвечайте!

Сыщик молчал.

— Отвечайте же!

— Кто знает? — воскликнул Лекок. — Всего этого может и не быть!

— Зачем обманывать меня? — возразил отец Планта. — Разве я хуже вас знаю все эти судебные передряги? Если Треморель будет осужден, то это будет концом для Лоранс. А я ее люблю! Да, я не стесняюсь говорить об этом перед вами, вы поймете всю глубину моих страданий, ведь ни одну женщину я не любил никогда так, как ее. Она обесчещена, она, быть может, обожает этого подлеца, от которого будет иметь ребенка, — что же такое? — а я люблю ее в тысячу раз больше, чем до ее падения, потому что тогда для меня не было надежды, а теперь…

Он остановился, испугавшись того, что сказал, и опустил глаза.

— Теперь вы знаете все, — продолжал он уже спокойным тоном. — Помогите же мне! И если бы вы мне помогли, то я уплатил бы вам половину моего состояния, а я богат…

Лекок выпрямился во весь свой рост.

— Довольно, милостивый государь! — воскликнул он обиженным тоном. — Прошу вас перестать! Я могу оказать услугу тому, кого я уважаю, кого я люблю, кому я сочувствую от всей души, но своих услуг я не продаю.

— Уверяю вас, — забормотал виновато отец Планта, — я вовсе не хотел…

— Да, да, милостивый государь, вы мне хотели заплатить! Не защищайтесь, не отрицайте этого! Я ведь тоже знаю, что есть такая фатальная профессия, когда человек и его честность не считаются ни во что. Значит, и вы такой же, как все другие, которые даже и понятия не имеют о том, что такое человек в моем положении! Если бы только я захотел быть богатым, гораздо богаче вас, господин мировой судья, то я мог бы сделаться им в полмесяца. Разве вы не знаете, что в своих руках я держу честь и жизнь пятнадцати человек? У меня вот здесь, — и он ударил себя по лбу, — десятки тайн, которые я мог бы завтра же продать, если бы только захотел, и взять по сто тысяч за каждую из них, и мне уплатили бы эти деньги с благодарностью. Но извольте сражаться с вековым предрассудком! Попробуйте-ка уверить всех, что сыщик — честный человек, и что иным и быть не может, и что он в десять раз честнее купца или нотариуса, потому что искушение продавать свою честность для него в десять раз сильнее, чем у них. Попробуйте заявить об этом публично, и вас поднимут на смех. Полицейский сыщик, фи! «Успокойся, — говорил мне мой учитель и друг Табаре, — нерасположение всех этих людей к тебе только доказывает, что они тебя боятся». И я успокоился… Ладно! — продолжал Лекок. — Терпеть обиды я должен быть готов больше, чем кто-либо другой. Поэтому простите, что я погорячился. Оставим эти неприятности и возвратимся к графу Треморелю.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: