Дядя хохочет.
— На часы, — говорит, — на свои посмотришь и время узнаешь.
— У меня, — отвечаю, — своих часов нет.
— Ах, у тебя еще до сей поры даже и часов своих нет! Плохо же твое дело!
А маменька отзываются:
— На что ему часы?
— Чтобы время знать.
— Ну… он еще млад… их заводить не сумеет… На улице слышно, как на Богоявлении и на Девичьем монастыре часы бьют.
Я отвечаю:
— Вы разве не знаете, что на богоявленских часах вчера гиря сорвалась и они не бьют.
— Ну так девичьи.
— А девичьих никогда не слышно.
Дядя вмешался и говорит:
— Ничего, ничего: одевайся скорей и не бойся просрочить. Мы с тобою зайдем к часовщику, и я тебе в подарок часы куплю. Пусть у тебя за провожанье дядина память будет.
Я как про часы услыхал — весь возгорелся: скорее у дяди руку чмок, надел на себя гостиное платье и готов.
Маменька благословила и еще несколько раз сказала:
— Только на один час!
Глава шестая
Дяденька был своего слова барин. Как только мы вышли, он говорит:
— Свисти скорее живейного извозчика — поедем к часовщику.
А у нас тогда, в Орле, путные люди на извозчиках по городу еще не ездили. Ездили только какие-нибудь гуляки, а больше извозчики стояли для наемщиков, которые в Орле за других во все места в солдаты нанимались.
Я говорю:
— Я, дяденька, свистать умею, но не могу, потому что у нас на живейниках наемщики ездят.
Он говорит: «Дурак!» — и сам засвистал. А как подъехали, опять говорит:
— Садись без разговора! Пешком в час оборотить к твоим бабам не поспеем, а я им слово дал, и мое слово олово.
Но я от стыда себя не помню и с извозчика свешиваюсь.
— Что ты, — говорит, — ерзаешь?
— Помилуйте, — говорю, — подумают, что я наемщик.
— С дядей-то?
— Вас здесь не знают; скажут: вот он его уже катает, по всем местам обвезет, а потом закороводит. Маменьку стыдить будут.
Дядя ругаться начал.
Как я ни упирался, а должен был с ним рядом сидеть, чтобы скандала не заводить. Еду, а сам не знаю, куда мне глаза деть, — не смотрю, а вижу и слышу, будто все кругом говорят: «Вот оно как! Арины Леонтьевны Миша-то уж на живейном едет — верно в хорошее место!» Не могу вытерпеть!
— Как, — говорю, — вам, дяденька, угодно, а только я долой соскочу.
А он меня прихватил и смеется.
— Неужели, — говорит, — у вас в Орле уже все подряд дураки, что будут думать, будто старый дядя станет тебя куда-нибудь по дурным местам возить? Где у вас тут самый лучший часовщик?
— Самый лучший часовщик у нас немец Керн почитается; у него на окнах арап с часами на голове во все стороны глазами мигает. Но только к нему через Орлицкий мост надо на Болховскую ехать, а там в магазинах знакомые купцы из окон смотрят; я мимо их ни за что на живейном не поеду.
Дядя все равно не слушает.
— Пошел, — говорит, — извозчик, на Болховскую, к Керну.
Приехали. Я его упросил, чтобы он хоть здесь отпустил извозчика, — что я назад ни за что в другой раз по тем же улицам не поеду. На это он согласился. Меня назвал еще раз дураком, а извозчику дал пятиалтынный и часы мне купил серебряные с золотым ободочком и с цепочкой.
— Такие, — говорит, — часы у нас, в Ельце, теперь самые модные; а когда ты их заводить приучишься, а я в другой раз приеду — я тебе тогда золотые куплю и с золотой цепочкой.
Я его поблагодарил и часам очень рад, но только прошу, чтобы все-таки он больше на извозчиках со мною не ездил.
— Хорошо, хорошо, — говорит, — веди меня скорей в Борисоглебскую гостиницу; нам надо там сквозной номер нанять.
Я говорю:
— Это отсюда рукой подать.
— Ну и пойдем. Нам здесь у вас в Орле прохлаждаться некогда. Мы зачем приехали? Себе голосистого дьякона выбрать; сейчас это и делать. Время терять некогда. Проведи меня до гостиницы и сам ступай домой к матери.
Я его проводил, а сам поскорее домой.
Прибежал так скоро, что всего часа еще не прошло, как вышел, и своим дядин подарок, часы, показываю. Маменька посмотрела и говорит:
— Что ж… очень хороши, — повесь их у себя над кроватью на стенку, а то ты их потеряешь.
А тетенька отнеслась еще с критикой:
— Зачем же это, — говорит, — часы серебряные, а ободок желтый?
— Это, — отвечаю, — самое модное в Ельце.
— Пустяки какие, — говорит, — у них в Ельце выдумывают. Старики умнее в Ельце жили — всё носили одного звания: серебряные часы так серебряные, а золотые так золотые; а это на что одно с другим совокуплено насильно, что бог разно по земле рассеял.
Но маменька помирили, что даровому коню в зубы не смотрят, и опять сказали:
— Поди в свою комнату и повесь над кроваткой. Я тебе в воскресенье под них монашкам закажу вышить подушечку с бисером и с рыбьими чешуйками, а то ты как-нибудь в кармане стекло раздавишь.
Я весело говорю:
— Починить можно.
— Как чинить понадобится, тогда часовщик сейчас магнитную стрелку на камень в середине переменит, и часы пропали. Лучше поди скорее повесь.
Я, чтобы не спорить, вбил над кроваткой гвоздик и повесил часы, а сам прилег на подушку и гляжу на них, любуяся. Очень мне приятно, что у меня такая благородная вещь. И как они хорошо, тихо тикают: тик, тик, тик, тик… Я слушал, слушал, да и заснул. Пробуждаюсь от громкого разговора в зале.
Глава седьмая
Раздается за стеною и дядин голос и еще чей-то другой, незнакомый голос; а тоже слышно, что и маменька с тетенькой тут находятся.
Незнакомый рассказывает, что он был уже у Богоявления и там дьякона слушал, и у Никитья тоже был, но «надо, говорят, их вровнях ровно поставить и под свой камертон слушать».
Дядя отвечает:
— Что же, действуй; я в Борисоглебской гостинице все приготовил. Сквозь все комнаты открыты будут. Приезжих никого нет — кричите сколько хотите, обижаться будет некому. Отличная гостиница: туда только одни приказные из палат ходят с челобитчиками, пока присутствие; а вечером совершенно никого нет, и даже перед окнами как лес стоят оглобли да лубки на Полешской площади.
Незнакомый отвечает:
— Это нам и нужно, а то у них тоже нахальные любители есть и непременно соберутся мой голос слушать и пересмеивать.
— А ты разве боишься?
— Я не боюсь, а за нахальство рассержусь и побью.
А у самого у него голос как труба.
— Я им, — говорит, — на свободе все примеры объясню, как в нашем городе любят. Послушаем, как они подведут и покажут себя на все лады: как ворчком при облачении, как середину, как многолетный верх, как «во блаженном успении» вопль пустить и памятную завойку сделать. Вот и вся недолга.
И дядя согласился.
— Да, — говорит, — надо их сравнять и тогда для всех безобидное решение сделать. Который к нашему елецкому фасону больше потрафит — о том станем хлопотать и к себе его сманим, а который слабже выйдет — тому дадим на рясу за беспокойство.
— Бери деньги с собою, — а то у них крадут.
— Да и ты тоже свои с собой бери.
— Хорошо.
— Ну, а теперь ты иди уставляй угощение, а я за дьяконами поеду. Они просили, чтоб в сумерки, — потому что наш народ, говорят, шельма: все пронюхает.
Дядя и на это отвечает согласно, но только говорит:
— Я вот этих сумерек-то у них в Орле боюся, а теперь скоро совсем стемнеет.
— Ну, я, — отвечает незнакомый, — ничего не боюсь.
— А как ихний орловский подлёт с тебя шубу стащит?
— Ну, как же. Так-то он с меня и стащит! Лучше пусть не попадается, а то я, пожалуй, и сам с него все стащу.
— Хорошо, что ты так силен.
— А ты с племянником ступай. Парнище такой, что кулаком вола ушибить может.
Маменька отзывается:
— Миша слаб — где ему защищаться!
— Ну, пусть медных пятаков в перчатку возьмет, тогда и крепок сделается.
Тетенька отзывается:
— Ишь что выдумает!
— Ну, а чем я худо сказал?