На малых оборотах мы сделали плавный разворот и с полубочки вошли в пике.

Машины ринулись к цели. Я чувствовал, как резко возрастает скорость. Передо мной, как на матовом стекле фотокамеры, из молочной пучины вынырнула земля и начала вырисовываться все яснее и яснее. Я взглянул на высотомер. Желтая стрелка прибора ползла вниз и уже миновала 2000. Ураганный ветер давил на стенки кабины, и казалось, что они вот-вот вомнутся внутрь. В это мгновение с земли, из железобетонных дотов и окопов, нам навстречу понеслись длинные нити плотных очередей. Я видел, как они ослепительно ярко сверкали между мной и Гашиным. Они летели все гуще и гуще, то сближаясь, то вдруг рассыпаясь. Каждое мгновение я ждал взрыва, толчка, удара или звона разбитой приборной доски. Хотя это и продолжалось всего лишь несколько секунд, я больше не выдержал и нажал на гашетку. Я видел, как трассы моих снарядов скрещиваются с трассами снарядов, летящих мне навстречу. Мне трудно сказать, как и во что я целился. Я просто стрелял в землю, которая стреляла в меня, и это помогло мне удержаться еще три-четыре секунды от инстинктивного желания потянуть ручку на себя.

Мы неслись вниз, словно две тяжелые железные стрелы, и вспахивали воздух клубящимися бороздами, которые сходились за нами с шумом и грохотом сотен водопадов. Свалившись вниз, с высоты двух тысяч метров, мы на огромной скорости начали выводить машины из пикирования. Я потянулся к переключателю аэрофотоаппарата. В эту минуту моя ладонь весила, наверное, килограммов сорок. На меня давила огромная сила, но это ни на миг не отвлекало моего внимания, сосредоточенного на том, чтобы не отрываться от самолета Гашина. Он уже перешел в горизонтальный полет и прибавил газ.

Момент перехода самолетов из пикирования в горизонтальный полет на высоте тысячи метров был для нас, пожалуй, самым тяжелым в этом вылете: все орудия противника, молчавшие до сих пор под огнем наших пулеметов, вдруг ожили. Очевидно, наше внезапное появление ошеломило гитлеровцев, и они приняли нашу стрельбу за обычную атаку. Чтобы выполнить аэрофотосъемку, мы должны были некоторое время лететь по прямой на заданной высоте. Это был самый выгодный момент для вражеских зенитных батарей. Под адским огнем мы не могли теперь ни маневрировать, ни стрелять. Мы ничего не могли предпринять для своей защиты, и нам оставалось только одно - изменять скорость.

Мне казалось, что все это длится целую вечность. В действительности же мы летели по прямой не больше полминуты; потом, выйдя к заливу, мы снизились и пошли на бреющем полете. Миновав Камень-Поморски, мы над самой землей мчались на север. Низкий берег, поросший лесом, вдруг исчез из-под крыльев моего самолета, и я снова очутился над морем.

Майор Гашин летел немного сзади меня и левее. Я уменьшил обороты, давая ему возможность обогнать меня. Мы снова были над открытым морем. Потеряв из виду берег, мы поднялись выше. Домой возвращались более "короткой дорогой: не долетая до Колобжега, повернули на юго-восток.

Фотоснимки вышли, кажется, удачными, так как потом никто из наших больше на Гристов не летал. Несколькими днями позже мы узнали, что эскадрильи штурмовиков разбомбили на этом острове стартовые площадки для запуска самолетов-снарядов. Сказать по правде, я даже не знаю, как они выглядели, эти снаряды...

Човницкий закончил свой рассказ, и мы некоторое время шли молча. С севера надвигалась большая темная туча и медленно закрывала солнце. Подул ветер. Он расчесывал длинные, низко свисающие ветви плакучих из и волновал зеркальную гладь воды. Над нашими головами кружился рой мошкары, с шумом проносились ласточки, а с болотистых лугов в воздух срывались дикие утки и стаи куликов.

Мы свернули на шоссе и пошли в сторону города. Вокруг царила тишина. Не было ни души.

- Это было больше двух лет назад, - снова заговорил Човницкий. - Мне все время кажется, что война окончилась совсем недавно, несколько недель назад, а уже прошло два года... Мне бы хотелось поехать сейчас в Колобжег. Ведь я видел его только с самолета, во время войны. Сверху все кажется иным. Говорят, это очень красивый город. Сейчас там тоже весна...

Мне показалось, что он как-то сам удивился своим последним словам. И впрямь, после того Колобжега, который Човницкий видел во время осады весной 1945 года, теперешний Колобжег показался бы ему совсем другим. Тогда он видел в этом городе лишь район боевых действий, в котором его интересовали только укрепления, артиллерийские батареи, коммуникации, движение транспортов и кораблей. Сегодня он увидел бы там такую же мирную картину, как и здесь: мелькавших в воздухе ласточек, пляшущие столбы мошкары, кроны деревьев, раскачиваемые ветром; ощутил бы запах леса под Камнем Поморским; услышал бы шум морского прибоя, накатывающего на узкий песчаный пляж длинные валы волн, которые выбрасываются на песок и рассыпаются мириадами перламутровых брызг...

- Вы обязательно должны туда съездить. Я прекрасно понимаю, почему вас туда тянет, - сказал я.

- Да, тянет, как преступника на место преступления, - весело рассмеялся Човницкий. - Кажется, я все-таки там побываю...

Коза М. П. над Вриценом

Я сразу же уточняю: "Коза М. П." расшифровывается как "коза ману проприа", что в переводе с латинского означает: "коза, собственноручно доимая". Так шутливо прозвали поручника Подгурского его товарищи. Я должен сразу пояснить, что поручника никто не доил. Как раз наоборот: это поручник Подгурский собственноручно доил некую козу задолго до того, как стал летчиком-истребителем и поручником.

Что же касается прикрытия штурмовиков в атаке на Врицен, то это случилось еще позже - во второй половине апреля 1945 года. Перед самой войной Подгурский окончил офицерское танковое училище. После нападения Германии на Польшу осенью 1939 года он очутился за Уралом, в лагере для интернированных. Там его отнюдь не баловали. Как и всем, ему пришлось работать и в жару, и в лютые морозы, которые, кстати, были гораздо страшнее, чем жара.

При тридцати градусах ниже нуля местные жители говорили: "Однако, это уже похоже на оттепель". На работу выходили, если температура была не ниже сорока. Но обращались с ним хорошо, и условия жизни у него, как и у всех интернированных, были нисколько не хуже, чем у коренных жителей этого сурового края.

Зимой 1941 года Подгурский схватил сильное двухстороннее воспаление легких. Его отправили в больницу в Пермь. Когда дело пошло на поправку, Подгурский узнал о том, что между Советским правительством и польским эмигрантским правительством в Лондоне заключено соглашение о взаимной помощи в войне против Германии и формировании польских воинских частей на территории СССР.

После перенесенной болезни Подгурский был еще слишком слаб, чтобы тотчас же отправиться в путь, туда, где формировалась польская армия. Первая попытка предпринять такое путешествие окончилась для него плачевно: на следующий же день на каком-то железнодорожном вокзале он от слабости потерял сознание. О нем позаботилась семья польских поселенцев из близлежащего колхоза. Они взяли его к себе, и Подгурский пролежал у них еще некоторое время, пока наконец молодой организм не победил болезнь. Но Подгурский на этот раз уже был осторожнее и решил не пускаться в далекий путь, пока окончательно не окрепнет. В поле он работать еще не мог, и поэтому, когда все уходили на работу, оставался в доме хозяйничать и пас на лугу козу, молоко которой возвращало ему силы.

Но вот наступила осень. Он больше не мог сидеть сложа руки. Поблагодарив хозяев за заботу и хлеб-соль, он снова двинулся в путь. По дороге встречал таких же, как и он, стремившихся вступить в ряды польской армии, которая формировалась где-то в центральных областях России. Так всю зиму 1942 года он скитался по дорогам в поисках польской армии. Наконец добрался до Чирчика под Ташкентом. И здесь он узнал, что польская армия, вместо того чтобы двинуться на запад и драться с гитлеровцами, ушла в Иран{3}. Подгурский не понимал политической подоплеки этого ухода. Он был солдатом, хотел бить врага. И потерял эту возможность.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: