Незаметно растаяло душное облако зимовья и начало припекать. Дороги стали привычнее, срезать угол бывало сладко до ближней тени, влажно и шумно под женский смех прачечных пересудов. Переулки казались ему роднее, словно их заплетала утром заботливая рука: мол, куда тебе,

Хаим, надо? В порт ли держишь ты путь сегодня? На работу тебе, одинокий грузчик, или сегодня уже суббота, и ноги выведут к синагоге, куда, помявшись, зайдешь непрошено, недоверчиво, без молитв?

К полудню жара становилась невыносимой, а с нею равно мешки с пшеницей и поленья тугих ковров. Он снимал пиджак и, садясь обедать, задирал окрестную пацанву, перемешивая турецкий с русским, идишем, польской бранью, распаляя себя до пляски – неуклюжего бега вокруг причала, с хрипом, хохотом и слезою, – замирал на краешке, где нелепо, но недолго махал руками, перед тем как упасть в морскую, цвета талого снега пену.

Вода успокаивала. Злость стихала и забывалась. Ближе к Лалели он обычно плыл уверенно и вальяжно, улыбаясь себе, как в детстве в книжке виденный левиафан. Он мечтал о своей столице, светлом граде его, Субботе и, отжав исподнее, шел по берегу, напевая незнамо что.

Редкие встречные уступали ему дорогу. Солнце красило минарет.

1907

Он въехал в Иерусалим спящим на подрагивающей от зноя, вони, пыли веренице ослов и мулов, лошадей, хромающих без подковы, караванной стражи и пилигримов. После яркого Яффо и молчаливых, раскиданных по холмам деревенек и поселений город смутил его сборным, по зернышку собранным пейзажем: мелькали пейсы, штреймалы, куфии, талесы, униформа. Семенили рясы, белых шелков проносили шейхов, под ногами бегали неумытые арабчата и мохнато-пернатое уличное зверье.

Турецкие бастионы порастали ливанским плющом, и пыль, копоть, шум, марево хамсина обволакивали приезжих, утомленных подъемом.

К чему я рассказываю об этом? У каждого действия есть исток. Точка принятия всех решений. Линия невозврата. Или неясный фон, на котором впоследствии расцветут унылые, ядовито-желтые орхидеи, символ нашей бессильной злобы, пятна доводов и оправданий.

Хаим не сильно любил турок. Убежденный, но неизвестно, в чем же именно, благородный, цельный, потный и волосатый, как одышливый пес-трехлетка. Он не слышал в себе молитвы утренней, ни слова

Божьего, ни Маммоны. Он не искал ни денег, ни славы, он хотел быть нужным времени и стране, но в ту пору не было такой державы, которой был бы нужен медленный, томно-тягучей силой наполняющийся еврей, кому одинаково отвратны и мотыга, и синагога.

Он так долго ехал сюда, так долго, что забыл, почему уехал из одной империи, русской, в Палестину. Тогда казалось, что навеки, – край империи, но турецкой.

– Вы умеете торговать?

Голос не был заинтересован в ответе. Живая анкета, офицер, вроде вас

– та же школа.

– Итак, вы прибыли из Стамбула караваном весну назад, живете на стройке в Йемин Моше, говорите на всех языках войны, у вас нет родственников и близких, вы не молитесь, не стрижетесь, вы близки к

“Поалей Цион”, но ваш круг общения нам неясен. Вы сумеете торговать оружием?

1917

До ареста группы осталось мало – может, дни, хорошо – недели. Только

Сара еще надеялась, неизвестно на что. За последний месяц она похудела и состарилась на глазах. Ей был нужен другой посланец – трусливая охрана поселений норовила выдать ее людей. А чтобы дело не пострадало, выдавали их сразу трупами.

Турки были сродни ментам. Они ели новость, когда протухнет, брали золотом отступного, и когда впадали в тоску и ярость, то мешали в кучу тузы и вшей.

Человек с зазеркальным именем Арон Аронсон проработал у них три года, был советник Джемаль-паши, а теперь разгуливал в ставке

Алленби и читал донесения на иврите.

У любой истории есть конец. Этот был не глупее прочих. Льежский голубь летел с запиской на каирскую голубятню, но устал от зноя и сел напиться прямо в руки солдата-турка.

Я помню эту исповедь, полковник, как многие не помнят колыбельных.

Лежал валетом на одной кровати с братом и слушал про Аронсона, про первую еврейскую разведку, про темной памяти не стихнувшие страсти.

Дорогой Арон! Сделай так, чтобы корабль прибыл 27-го сентября, хотя неясно имеет ли смысл уже. Положение ухудшается, наши ужас как перепуганы, и возможно, что готовы уйти…

Я пришла к выводу, что стоит упорядочить дела на месте, чтобы оставить себе возможность возвратиться сюда когда-либо. Может быть, это ошибка, но мы будем рисковать до последней минуты. Не сумеем пробраться к берегу, так прорвемся туда с оружием… Если Бог даст и нас не схватят до послезавтра, то увидимся в полночь. Сара”.

В этом взгляде не было даже просьбы, только жертвенность и решимость. Зачарованный дурень Хаим, знавший каждую тень в пустыне, говоривший на всех наречьях, стал последним гонцом, курьером, почтовым голубем Сары Аронсон.

1917

У подножия Иерусалима всадник в серой джелабе остановил коня. На развилке сидела старуха, продавала воду в кувшине. В сумерках было едва заметно, как они смотрят по сторонам, говорят негромкое о погоде, пока он набирает в карманах мелочь. Прямо – в гору, в

Иерусалим. Направо путь уходил на Азу, Бэер-Шеву и на Египет. Где-то там пролегала линия не стрелявших пока фронтов.

В сказках, которые слушать на ночь, неуместен вопрос “зачем?”. В сказках, войнах и опереттах есть такая слепая воля, от которой не отвертеться. Надо было спешить направо, где шумела вдали не речка, не песчаная буря даже, где гудела сама история с географией вперемешку. Хаим тронул коня за гриву и поехал в Иерусалим.

5 октября Сару арестовали. Ей разбили костяшки пальцев. Привязали к воротам дома и пороли пастушьей плеткой. Они искали всех остальных бойцов, разбежавшихся по холмам. Перед тем как везти ее в Назарет, офицер разрешил ей переодеться. В потайном отделе туалетного шкафчика Сара прятала револьвер. Она была б до конца красивой, если б не легкая наглость рта.

А 12 октября английский корабль всю ночь дозором стоял на рейде, только не было там никого живого. Не было никого.

Новость о русском перевороте пришла в Израиль 10 ноября. Англичане начали наступление. И, когда в Одессе уже штормило, генерал Алленби въехал в Иерусалим.

1917

Тошнота измучила и отстала, хотя легкая килевая качка все еще колыхала судно, но уже на востоке размазали синеву – до утра оставалось совсем немного, а утром Хаиму было легче, он ведь мелкая птичка, жаворонок, птица певчая, без гнезда.

Он забыл свою жизнь в Израиле, путешествия за два моря, мед и горечь на языке. Никогда он больше уже не плавал, да и ездил всего однажды, с неохотой – в эвакуацию, когда в город входили немцы.

Иногда к нему приезжали люди, мать тогда незаметно фыркала, нас гоняли гулять на улицу и зашторивали окно. А раз в неделю за ним присылали с нарочным, в громыхавшей уже “Победе”, дед кряхтел, забирался сзади и, устраиваясь на сиденье, обнимал коричневый свой портфель, с ручкой, перебинтованной изолентой.

Когда настала его пора, он опять же уселся в кресло и, до мутной щели расслабив веки, наблюдал за исходом себя в песок. В этом разница между нами: в свой черед я надеюсь сгинуть с широко распахнутыми глазами, устремленными в яркую точку неба.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: