Эта бумага вместе с приложением А и вместе с приложениями В, С, D, E, F, G проделает полагающийся ей путь. Она придет сначала в одну канцелярию, а потом в другую и в третью. Ее украсят входящими, исходящими и снова входящими номерами. Вложат в папку, будут подшивать к ней другие бумаги производства «по делу о допущении к экзаменованию в кайзеровско-королевской комиссии г-на имярек…» Потом отправят в архив, чтоб и потомки ведали, как образцово вести делопроизводство. И будет автобиография лежать рядом с другими бумагами кайзеровско-королевского министерства культов и просвещения — с разрешениями, уведомлениями, с запросами и точно такими же прошениями с глубоким почтением подписавшихся соискателей.

Пройдет полвека. Человека, писавшего свою автобиографию, уже похоронят и просто забудут,

И вдруг для людей, быть может не слышавших прежде его имени, окажутся важными даже случайно оброненные им слова, даже не связанные меж собою цифры и знаки, нацарапанные на клочках, ненароком сохранившихся.

Но это будет через полвека.

А пока он лежит живым крестом на полу.

И рядом на каменных плитах костела — Ансельм Рамбоусек, хрупкий, горбоносый, тоже лежит, разбросав руки, и тоже ждет, когда сорвут сюртучишко и отстригут по пряди волос со лба, с затылка и с обоих висков, совершив крестное знамение ножницами. Именно Рамбоусек спустя годы и прикажет отправить в огонь драгоценнейшие менделевские бумаги — его запечатленные дела, мысли, чувства.

И останется только автобиография, написанная по форме через семь лет по пострижении, — та, в которой ему взбрело не к месту рассказывать, что и почему было.

В Министерском архиве ее найдет гимназический учитель биологии Гуго Ильтис и найдет еще резолюции, секретные характеристики и сухие официальные протоколы. Потом — другие биографы — найдут даже счета от книготорговцев. Ильтису ничего не простят: ни его происхождения, ни его находок, ни ажитации, ни тем более его выводов. И например, господин профессор Венского университета, тайный советник Эрих Чермак фон Зейссенегг, известнейший генетик, повторит в своих мемуарах чужую и злую фразу об иудее, который карабкался к славе по костям монаха.

И главным объектом злости будет именно эта найденная им Менделева автобиография.

…9 октября 1843 года сын хейнцендорфского крестьянина Иоганн Мендель лежал вниз лицом на холодных плитах пола в костеле Вознесения Девы Марии, что в Брюннском монастыре святого Томаша. Коленопреклоненные августинцы призывали создателя, и он ждал, когда прозвучат заключительные слова молебна:

— Emitte Spiritum tuum et creabuntur. — Яви дух твой и созидай. — Alleluja, Alleluja, Alleluja. — Et renovabis faciem terre. — И да обновится лик земли. — Alleluja.

Он знал, как все будет.

Как только прозвучит заключительное «Amen», поднимется с колен аббат Напп, маленький, суховатый, старый, с уже обвисшими щеками. Но снизу, с полу, он будет казаться огромным, как церковь.

Он поднимется и сорвет с Иоганна мирскую одежду и отбросит прочь, и в руках его тотчас окажется сутана. И он произнесет сакраментальное:

— Скинь с себя старого человека, который сотворен во грехе! Стань новым человеком!

И тогда надо будет встать с пола. Новым человеком. Сыном церкви, беспрекословным слугой ее.

И когда упадут на пол четыре пряди волос, надо положить руку на евангелие и начать:

— Ego, frater Gregorius!… — Я, брат Грегор…

Как он произнесет это, он уже перестанет быть Иоганном Менделем, мирянином, крестьянином. Он станет братом Грегором, монастырским послушником, младшим членом общины, лицом высокого духовного сословия.

— Ego, frater Gregorius… voveo et promitto… -…Клянусь и обещаю.

Три обета он должен дать.

Отречься от собственности. Для него это — от права на наследование надела в 30 иохов и крытого черепицей домика с садом в Хейнцендорфе. Впрочем, от этого права отказываться было легко: он уже его лишился.

Затем — от собственной воли. Он должен все свои интересы и поступки подчинить интересам церкви.

Третий обет — безбрачие. Целибат. Он должен исключить из своей жизни то, что приносит счастье и горе, и взлеты поэтического духа.

И когда — «voveo et promitto» — он пообещает все это, аббат скажет:

— Et ego, si haec omnia impleverit, in nomini Dei omnipotentis Promitio tibi vitam aeterna! — И я, именем бога всемогущего, обещаю тебе, если исполнишь все это, жизнь вечную!…

IV. СТО ФЛОРИНОВ ОТСТУПНОГО

Антон Мендель был вынослив, как славянин. Свое поле — графское поле, свой сад — графский сад, свой пчельник — графский пчельник с утра и до ночи, от понедельника и до воскресенья, год за годом.

Антон Мендель был аккуратен и бережлив, как истый немец. Каждый обрывок веревки, каждая тряпочка знала в доме свое место. Крейцер прикладывался к крейцеру, флорин — к флорину.

Прикопив десяток-другой флоринов, Антон Мендель шел кланяться управляющему, чтобы прирезал к наделу пол-иоха, а то иох земли. А поскольку он ухаживал за барским садом, ему удавалось выпросить то, что не всегда удавалось другим.

Дети: Вероника, Иоганн, а потом и Терезия — самая младшая, смалу копошились в огороде, выпалывали пробившиеся в грядах травки, учились обмазывать, подвязывать и прививать яблони, подносили, уносили, сыпали корм птице, давали пойло коровам, помогали в меру своих сил.

Семья не роскошествовала, но и не бедствовала. Дети, как у добрых людей, учились в общинной в три оконца низенькой школе. Учителю, преподобному Томашу Маките, за его труд, как и все односельчане, Мендели платили рожью, горохом, шпигом, яйцами и лишь малую толику крейцерами.

Учили в школе Веронику: будущая хозяйка должна уметь считать деньги, читать молитвы и при случае хоть кое-как написать письмо. Кроме того, сей одноклассный минимум был обязателен для подданных просвещенных австрийских монархов.

На десятом году от роду отдали в руки Макиты Ганса, Иоганна. (До Терезии очередь не скоро дойдет: когда Иоганну исполнилось десять, ей было всего три года.)

Учитель нередко заглядывал к Менделям в дом, не без надежды, быть может, выйти оттуда не с пустыми руками. Разговоры, как всегда на селе, велись обстоятельные, начинались издалека, касались всех хейнцендорфских и гросс-петерсдорфских событий: у кого отелилась корова, с кем согрешила дочка Кунчеров. Мало-помалу добирались до самого главного и приятного — до школьных дел: Макита не мог нахвалиться Гансом: прилежен, схватывает все на лету, сразу видно, что он учительских кровей. И это всегда попадало в точку.

Розина Мендель просто расцветала, потому что в теперешние времена главной гордостью ее рода — Швиртлихов из Хейнцендорфа — был родной Розинин дядя Антон, которого называли первым хейнцендорфским учителем.

Правда, самого учителя нигде не учили. Барщина в ту пору была шестидневной, дед нищал, дядя Антон был в семье шестым; старший его брат, отец Розины, будущий наследник надела — как бы ни было трудно — имел уже свое место под солнцем, а Антон не имел его и — так говорили — был отдан вначале в подпаски, а став постарше — батрачил, а позднее был взят в солдаты, потому что у деда не было денег откупить его от рекрутчины.

Хотя армейская служба в Священной Римской империи длилась тогда четырнадцать лет, в походах и сражениях Антон провел всего два года, пока шла с Пруссией война «за баварское наследство», получившая еще прозвище «картофельной войны», потому что почти все стычки в той войне были только из-за провианта. Как война кончилась, солдат сразу же распустили по деревням. И чтобы, пока пушки пылятся, не тратить казенных денег на прокорм людей, солдат стали числить находящимися в отпуске.

В церковных книгах в записях о крещении новорожденных в графе «Отец» обязательно указывалось положение родителя в мире. Меж войнами крестины учащались, и гросс-петерсдорфские патеры то и дело писали в графе «Отец»: «такой-то, солдат в отпуске». Или ничего не писали, что было подчас равнозначно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: