Наташа рассказала, что в далеком Душанбе у нее есть школьная подруга
Неля, актриса тамошней русской драмы – закончила в Свердловске театральное училище, зовет ее в гости в каждом письме. И что ее любовник – главный режиссер и их хорошо примут. Валерка захлопал в ладоши, затараторил арык, алыча, Ходжа Насреддин, а потом изобразил какую-то музыку на губах, подражая зурне, что ли.
Решили лететь на ноябрьские. Купили в подарок сумку виски – тогда этот напиток продавался в одном-единственном магазине в Москве, в венгерском Балатоне, видно, замастыривали его предприимчивые мадьяры. Пойло называлось отчего-то Клаб-99. Улетали в пронизывающую до нутра метель из Домодедова. В полете пили виски из пластмассовых аэрофлотских стаканчиков, и пластмасса, кажется, растворялась, как от ацетона: в голубых стаканчиках на дне оставались рыжие проплешины… И совсем пьяненькими, хоть и поспали немного, откинув кресла и взявшись за руки, попали в теплое и ласковое азиатское бабье лето, с нежным солнцем, с дивной синевы небом, со снежными горными памирскими вершинами на горизонте, – и в
Нелькины объятья.
Маленькая и живая, быстроглазая – она была травести – Неля устроила их в своей квартирке, сама жила у своего режиссера по фамилии, кажется, Ташмухамедов, хоть и руководил он театром русским.
Номенклатура: любое первое лицо должно было быть по тогдашним правилам из титульной нации. Директор театра – тот уж был русский.
Еврей.
Днями они шлялись по ресторанам, где официанты обмывали жирные фужеры для очередных гостей в холодных струях фонтана. На улицах в те дни готовились к празднику Октября, из шланга мыли огромную, запылившуюся за долгое лето каменную статую Ленина на главной площади, развешивали кумачовые флаги; повсюду жарили шашлыки и делали плов в громадных казанах, и терпкий запах баранины с пряностями, перемешанный с дымком от мангалов, окутывал центральные улицы… Они бродили по рынкам, любуясь пирамидами дынь и грудами винограда, сидели в чайханах, запивали теплую водку зеленым горячим чаем и были счастливы. И волнения Наташи остались где-то далеко-далеко, там, в холодной России…
Наташа с Валерой спали на широком балконе, хоть ночами и спускалась прохлада; в предутренней мгле выли выходившие к последним городским домам голодные шакалы; было жутковато. По ночам влюбленная Наташа открывала себя, доходя почти до неистовства – так, что сама себя пугалась, наслаждалась, чуть не теряя сознание. А потом ее грыз стыд и терзали сомнения, которых она тоже стыдилась: уж не ставит ли ее гинеколог над ней какие-нибудь опыты?
Вернувшись в Москву, они и вовсе не расставались. Постепенно Наташа перезнакомилась с друзьями Валерки и много раз слышала и от его сокурсников, и от коллег, что тот – врач от Бога. Однако сам
Валерка относился к своей профессии как бы несколько иронически, довольно грубо описывал практику. Потом Наташа много раз сталкивалась с тем, что мужчины определенного типа, что-то действительно умея делать, будто тяготятся своим профессионализмом, даже стесняются, не любят, когда их хвалят в глаза, даже сердятся, а глядят подчас в сторону занятий, к которым у них нет никаких способностей. Так и Валерка: оказалось, что он пишет стихи.
Было понятно, отчего он до времени это свое хобби от нее скрывал: стихи у него выходили до обидного бездарные – так Наташе казалось, слух у нее был хороший, много знала с юности наизусть, – и ей подчас за него бывало стыдно. До краски на лице, до того, что горели уши…
Обнаружилась эта его склонность к версификаторству не вдруг. Сначала
Наташа стала замечать, что Валерка тяготится разговорами на профессиональные темы, неминуемо возникающими в компании подвыпивших врачей. Он становился неприятно циничен. Разговоры медиков всегда циничны, что, по-видимому, ограждает их от того, чтобы брать близко к сердцу те глупости и страдания человеческие, которые им выпадает наблюдать всякий день. Но Валерка бывал циничен каким-то особым образом – по отношению именно к профессии врача, то есть переступал какую-то одним медикам явную границу.
Тем удивительнее было видеть, что он становился совсем другим, едва оказывался в компании богемных, творческих людей. Здесь он не хорохорился, не бравировал, а бывал смиренен, подчас едва ли не подобострастен. И Наташа со стыдом за него стала как-то свидетельницей того, как во время пьянки в мастерской одного художника – мастерская была неухоженная, холостяцкая, как мельком подумалось Наташе, на чердаке огромного дореволюционной постройки дома – Валерку отправили в магазин за водкой как самого молодого.
Хотя самым молодым он вовсе не был, за водкой с готовностью сгонял.
Пока Валерки не было, художник – Валеркин приятель, его возраста, когда-то учились в одной школе – попросил Наташу помочь ему на кухне
на предмет закусона. И, когда она отвернулась к кухонному столу, довольно плотно обнял ее за талию сильными руками и ткнулся губами в шею, попутно прикусив за ушко. Наташа отдернулась, пробормотала что-то укоризненное. Быть может, художник – звали его Георгий, в нем была грузинская, что ли, кровь – почувствовал, что Наташа повела себя недостаточно решительно, но и продолжать ухаживания не стал, только обаятельно улыбнулся. Даже несколько смущенно, или это показалось Наташе.
В этот вечер отчего-то Валерка напился вдрызг, до этого Наташа никогда не видела его таким пьяным. Наверное, заметил, как нравится она его другу. И, увлекши ее на ту же кухню, где ее только что обнимал художник, встал на колени, прослезился и попросил ее стать его женой. До этого вечера Наташе никогда никто не делал предложений. И от Валерки она – втайне от самой себя – очень ждала этих слов.
Глава 7. Первый муж
Они прожили вместе еще около года в огромной Валеркиной коммуналке, подлежавшей расселению. Дом был старый, ветхий, квартира – на первом этаже, сырая, темная, вход – со двора, идти надо было через подворотню; ванна с газовой колонкой, по утрам в ней оказывались какие-то черные жуки – Валерка утверждал, что жуки – тоже евреи…
Но место хорошее – улица Семашко, прямо за Военторгом.
Кроме Валерки и его матери, в квартире оставалась только какая-то отчаянно тощая девица по имени Валя, занимавшаяся спекуляцией. Она самовольно захватила несколько опустевших комнат, которые набила дурно пахнувшими тюками, коробками с пылесосами и утюгами. Подчас к ней приходили смутные смятые личности, которые шныряли вдоль стены коридора, а потом, нагруженные, незаметно исчезали… Впрочем, очень скоро и сама Валентина сгинула куда-то.
Это было несчастливое Наташино время. Во-первых, став мужем, а еще точнее – с того вечера, как Наташа сказала ему да, Валерка неожиданно оказался ревнив, ему все время казалось, что Наташа его недостаточно любит – во всяком случае, так он заявлял в пьяном виде.
Но Наташа полагала, что это как раз она недополучает его внимания и любви: с ней он теперь подчас бывал невнимателен, даже груб, а
Наташа не переносила грубости – не привыкла. Зато Валерка бывал неизменно очень нежен со своей матерью Фирой Давыдовной – до смешного.
Молодые ютились в маленькой комнатке-пенале, а Наташина новоиспеченная свекровь располагалась в большой комнате, служившей, впрочем, всей семье столовой. Валеркина комната была бедновата, две картинки, подаренные тем самым Георгием, на стене, полка с томиками стихов, портрет Хемингуэя, валяющиеся по углам какие-то медицинские справочники, узкая лежанка (они помещались, Валерка был щуплым).
Комнатка напоминала бы общежитскую, если б не вполне приличное старенькое бюро, на котором навалены были какие-то листки, фотографии – архив, так сказать. В многочисленных ящичках царил и вовсе кавардак, Наташа только раз заглянула. Имелись еще и дешевая иконка в углу и лампадка под ней – киот, называл это Валерка.
Лаптей только не хватает, думала Наташа легкомысленно, не без раздражения.