В мастерской было совсем неплохо. Пахло масляной краской и разбавителем, стояли повернутые лицом к стене холсты, имелся большой круглый стол – больше Фириного, персон на двадцать, – на нем вечно валялись листы с набросками, сдвигаемые в сторону, коли выставлялись бутылки и резалась колбаса; обок на лавке выстроилась целая выставка утюгов, подобранных на помойке, – коллекция.

Спать надо было на тесных полатях, к которым вела шаткая лесенка, -

на антресолях, говорил Гоша. Когда они занимались любовью, Наташа иногда, забывшись, больно ударялась головой в потолок.

Впрочем, художник заниматься любовью не слишком любил, вопреки распространенному предрассудку насчет выдающейся пылкости грузин, делал все быстро, наспех, – любил друзей, застолье, разговоры. И свою работу, конечно. Валеркиной любовной техники у него и близко не было, Валерка такой торопливый секс назвал бы походным. Впрочем, и грузин-то Гоша был какой-то, на взгляд Наташи, сомнительный, внешности вполне славянской. И с русской же фамилией Кузнецов.

Помимо пространственного контраста, разной этажности, как говорят строители, и разницы в делах любовных, было еще много чего, что резко отличало жизнь Наташи с Валеркой от жизни с Гошей. Во-первых, не стало свекрови Фиры, и это для Наташи было настоящим праздником.

Но многое другое было не так радужно. Валерка, хоть пьяница и гуляка, был чистюля до некоторой даже мании, тогда как Гоша не отличался гигиеничностью – при том, что душ в мастерской был, – мог неделю ходить в одной пропотевшей рубахе, пока Наташа не заставляла поменять, вылезал из нее с неохотой, говорил мне в ней удобняк работать.

И образ жизни у них был разный.

Если Валерка привык жить жизнью внешней, общаться, так сказать, на выходе, экстравертно, то Гоша, напротив, мог неделями не спускаться со своего чердака, люди сами приходили к нему, неся выпивку и

закусон: в еде, как и в любви, художник был неприхотлив. Поскольку на чердаке не было телефона, люди шли косяком в любое время дня и ночи, самотеком, так сказать, и всем Гоша неизменно бывал рад, этой его неразборчивости Наташа поначалу дивилась. Приходили и мужчины, и женщины, причем многие оставались ночевать: на полу под мольбертом, по лавкам вперемежку с утюгами, некоторые пьяные девицы норовили даже нырнуть в супружескую постель. Однако к приходящим женщинам

Наташа не ревновала, хоть и были это, наверняка, бывшие пассии хозяина,- знала Гошино в этом деле не равнодушие, но ленцу. А может быть, за время жизни с Валеркой Наташа просто устала ревновать.

И еще: Гоша сразу же объявил, что по загсам не ходок, что вообще

в гробу видел советские учреждения, так что Наташа все время, что здесь прожила, была гражданской женой и, втайне считая своего полковника третьим мужем, несколько лукавила, строго говоря, против официального счета и реального положения дел. Ну да это как считать, тем более что Гоша всегда представлял ее моя жена, и

Наташа смирилась – художник.

Гоша был добряком и самодуром одновременно: мог наорать, а через секунду лез с поцелуями, приговаривая Тата, Тата, где наша ямочка, – так Наташу называла когда-то только мама. Иногда, когда

Наташа обращалась к нему с чем-нибудь бытовым, а тот пребывал в задумчивости, Гоша вдруг мог обернуться и произнести чуть не по слогам, с каменным чужим лицом, почти с ненавистью: ты мне мешаешь думать. И в такие минуты она его не узнавала, такого славного и близкого. И пугалась.

В первые месяцы их жизни Гоша все писал с нее портреты. Причем от часа к часу, от сеанса к сеансу становился все требовательнее и привередливее. Заставлял ее позировать в каких-то немыслимых шляпах, в жеманных искусственных позах, Наташа спросила как-то, откуда шляпки-то, ответил, ернически ухмыляясь: приданое. Когда дело дошло до ню, Наташа было взбунтовалась, но получила под нос альбом

Модильяни, смирилась, хоть и стыдилась, мерзла… Тогда еще не в ходу было определение эстетический садизм, как, впрочем, и

мужской шовинизм. Однако, глядя на то, что выходит из-под кисти

Гоши после таких сеансов, твердила про себя: издевательство, но – благоразумно – не вслух.

Наташа часто сравнивала Гошу с Валеркой, теперь она могла это делать, видя положение дел, так сказать, изнутри. Но так и не смогла понять, какая модель для нее лучше. Честно говоря, поскольку этими двумя мужчинами исчерпывался ее семейный да и вообще любовный опыт, она решила, что мужики все такие, как при случае говаривала

Нелька. А та же Женька еще и добавляла: да что на них внимание-то обращать.

Однако Наташа любила мужчин и обращала на них внимание. Любила не в том смысле, что была любвеобильна, – Наташа, как и многие женщины, по сути была однолюбка, – а как подвид человека, очень важный в природе и в жизни. Конечно, пусть они все как один пьющие, эгоистичные, не без капризов, зацикленные на своей гениальности, но при том весьма общительные, подчас веселые и остроумные. И на том спасибо, что нескучные. А главное – с ними было хорошо, защищенно, и они при этом подчас вызывали жалость и нежность, и их в свою очередь хотелось приласкать и защитить… Разницу, конечно, можно было заметить: Валерка все-таки был относительно приспособлен к жизни, нынешний же – совсем не от мира сего.

А с одного прекрасного дня Наташе и вовсе сравнивать стало очень даже сподручно: Валерка, будто заблудившись, в один прекрасный вечер пришел на чердак с бутылкой, а Гоша как ни в чем не бывало весело скомандовал: наливай! И потом: Татка, у нас там пожрать осталось?

И Валерка подхватил: накатывай. И они выпили, и похлопали друг друга по животам, глупо похохатывая.

Валерка стал бывать у них в мастерской что ни день. Порой, нализавшись, ухлестывал за бабами – Наташа сердилась. Он опять стал непременным другом дома, будто между ними троими ничего никогда и не было. Но, несмотря на то что был в этой симметрии для Наташи какой-то даже уют, она день за днем стала все больше раздражаться, особенно когда оба мужа принимались жарко спорить об искусстве и политике. Нет, чтобы сцепиться из-за нее, надавать один другому по морде!

К концу зимы, проведенной на чердаке, Наташа стала будто задыхаться, подчас выбегала по мокрым доскам, пугая крыс, которых уже научилась не бояться, стремглав преодолевала восемь этажей по обшарпанной, с крошащимися ступеньками, с рушащимися перилами лестнице, пока ни оказывалась на оттаявшем уже бульваре. Бухалась на лавочку и, отдышавшись, принималась думать.

По всему выходило, что она совсем заплутала и заблудилась и надо из всего этого выпутываться. Но она не знала – как. Она, вспоминая бабушку Стужину, думала о том, что ее все-таки учили относиться к жизни, как к ответственной задаче, как к обязанности человека. Как к необходимости ежедневно строить жизнь – мать так и говорила: ну, с этим-то жизнь не построишь. А ее молодые мужья как раз ничего не строили, хоть и закончили свои институты, один – медицинский, другой

– Суриковский, были каждый в своем деле умельцы. Но именно ответственности им и не хватало, все как-то тяп-ляп: – если так строить даже сарай, и то рано или поздно крыша может рухнуть на голову.

Отчего так – Наташа не знала, но был для нее в этом их богемстве, в стремлении жить табором, привкус саморазрушения. Она же к жизни относилась благоговейно, к любой жизни, и если б когда-нибудь ей пришла в голову мысль о самоубийстве, она содрогнулась бы, отшатнулась в ужасе и отвращении. И теперь Наташа недоумевала, как же она могла так долго все это терпеть. Наверное, при ее воспитании вся эта мужская необязательность ее и повлекла, этот плод ей оказался сладок с непривычки, ведь прежде такого в ее жизни никогда не было… И не будет, с твердостью говорила себе Наташа.

Той смутной весной она и повстречала своего лейтенанта. Своего будущего полковника.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: