У меня екнуло сердце.
— Ты… что-нибудь решил?
— Не исключено. — Он процедил это «не исключено» сквозь зубы.
Так скрипка вернулась к Павлику. Не могу себе простить: ведь тогда было еще не поздно…
КОНСИЛИУМ
…Почему, спрашиваю я себя теперь, я не подняла на вокзале тревогу? Не крикнула, чтоб задержали человека с Павликовым чемоданом? Боялась за Павлика? Или — просто растерялась? Не знаю.
После я долго бродила по городу, не замечая, где я. Оставаться со своим прозрением наедине было невмоготу. Хотелось поделиться с кем-нибудь. Спросить: что же мне делать? Как поступить?
Рассказать маме? Увы, самый родной человек не всегда самый близкий.
Я легко представляла себе, как встретила бы мою исповедь мама. С бледным лицом она бы ужаснулась: «Боже мой, только этого нам недоставало при папиных неприятностях!» Мама болезненно переживала всё изменения в укладе нашей жизни, связанные с «папиными неприятностями». Мне даже кажется, что следствия задевали ее куда больше, чем сама папина вынужденная отставка. Мама, например, чувствовала себя униженной тем, что должна теперь за покупками, к портнихе, маникюрше ездить не на папиной персональной машине, а в автобусе, «как все». И это унижение происходило — какой ужас! — на глазах соседок, жен областных работников. Никакие резоны на мою маму не действовали, и в первое время перед каждым ее путешествием «в город» в квартире возникал стойкий запах валериановых капель и легкой истерики.
Мама наверняка сказала бы: «Твой Павлик мне всегда был антипатичен. Грубиян, нахал, насмешник, никакого уважения к старшим. Для него абсолютно нет авторизованных людей, он сам все лучше всех понимает. Вот и спутался со шпаной». Я бы ее поправила — не «авторизованных, а авторитетных», но она пустилась бы в рассуждения о том, что мы с Павликом живем в разных интеллектуальных уровнях.
Она очень любит рассуждать об интеллектуальном уровне, моя бедная мамочка, хотя читает главным образом душещипательные романы конца прошлого века, путает гладиаторов с плагиаторами, твердо уверена, что вершина мирового кино — это душещипательные мелодрамы, а картины Феллини и Антониони, которые она видела на просмотрах, характеризует коротко и емко: «Гадость!»
Отец? Увы, мой отец не из тех «мягкотелых объективистов», которые наступают на горло своим симпатиям и антипатиям. Ведь мамино отношение к Павлику всего лишь отражение отношения папиного…
Так, вся в сомнениях, брела я по городским улицам… Потом, когда увидела, что стою перед проходной порта, поняла, что ноги были умней меня… Мысль откристаллизовалась: рассказать, все как есть Жене Шлейферу. Или Антону. Но лучше все-таки Жене. Как я не догадалась об этом раньше?
Жени в порту не оказалось. Он куда-то уехал по делам. И я вызвала Антона.
…После разговора с ним у меня словно камень с плеч свалился. Даже странно. Ведь ничего не изменилось. Даже не выяснилось. Но меня как-то встряхнуло, вернуло к нормальному самоощущению. Я снова стала сама собой. И главное — отчетливо поняла: я не одна.
В таком настроении я поехала домой, укрылась в своей комнате и бросилась на тахту. Что мне было необходимо — это поспать…
ЗАПОЗДАЛЫЙ СОВЕТ
Я приехала к Антону раньше времени, и его еще не было дома. Мне стало неловко — явилась, в сущности, к почти незнакомым людям, им, наверное, хочется отдохнуть, а тут изволь занимать непрошеную гостью. Но Валентина Георгиевна и Николай Николаевич встретили меня так, словно мы с ними сто лет знакомы. Усадили в блиставшей порядком «малолитражной» кухоньке и заставили выпить чаю с домашним печеньем. А потом Валентина Георгиевна мягко спровадила мужа и положила передо мной толстенный зарубежный журнал мод.
— Самый последний! — похвасталась она. — Николай привез из рейса.
Скажи мне кто-нибудь час назад, что я буду всерьез выбирать себе новый фасон, погрузившись в великолепие красок и линий, — я бы не поверила. А я сидела и запоминала — и это милое платьице в горошек, и эти оборки — от плеча к подолу, и эти беленькие перчаточки с дырочками на запястье…
Наконец прибежал запыхавшийся Антон. Он был мрачен, и потому оборочки в горошек разом вылетели у меня из головы.
— Идем к бате, — с места в карьер сказал он.
Николай Николаевич в белоснежной рубашке с расстегнутым воротом, попыхивая трубкой, читал толстый роман. По комнате плавал аромат отличного табака.
— Батя, у нас к тебе дело, — все так же хмуро сказал Антон.
Николай Николаевич с готовностью отложил книгу.
— Нет, — сказал Антон, — пойдем ко мне. Дело секретное.
Белецкий-старший удивленно приподнял брови, но спорить не стал.
— Лена, рассказывай. — Антон сел на своей кровати, оставив нам стул и табуретку.
Когда мой достаточно сбивчивый и непоследовательный рассказ был окончен, Николай Николаевич некоторое время молча сосал потухшую трубку.
— Да-а, — протянул он наконец, выбивая пепел из чубука. — И что же вы намерены делать?
— Так вот мы хотели… вернее, мы хотим посоветоваться с вами. — Я посмотрела на Антона, приглашая его принять участие в разговоре, но он упрямо молчал, уставившись в носок своего ботинка.
Николай Николаевич снова раскурил свою трубку и, выпустив роскошный клуб дыма, сказал:
— А вы с самим Павликом в открытую говорили?
— Нет, — сказала я. — Не смогла себя заставить…
— А я говорил, — вдруг сказал Антон.
— То есть как? — спросила я. — Почему же ты мне ничего…
— А я только что с ним говорил…
— Где?
Антон наконец посмотрел на меня.
— У него дома.
— Дома? А он разве никуда… не собирается?
— Собирается. На работу возвращаться, вот куда он собирается. Говорит, путевку не достал. Опять хочет отпуск переносить.
— Что же ты ему сказал?
— Все и сказал.
— Все?
— Все.
— А Павлик что? — это уже спросил Николай Николаевич. С большим интересом, нужно сказать, спросил. Даже курить перестал.
— А! — со злостью махнул рукой Антон.
— Нельзя ли пояснее? — сказал Николай Николаевич.
— Ты ж его знаешь, Лена… Все перевел в юмор, черт бы его побрал! — Антон ожесточенно почесал голову. — Усадил он меня на свой диванчик, сам сел напротив, уставился на меня жутко печальными глазами и говорит: «Раз уж ты, милый мой друг, завел речь об этой весьма трагической для меня компликации, я все тебе поведаю. Тем более что давно желал облегчить душу свою искреннею исповедью…»
Я очень ясно представила себе Павлика в описанной Антоном позе, его постно-скорбное лицо, его голос.
— А что такое компликация?
— Понятия не имею, — сказал Антон.
— А вы, Николай Николаевич?
— Аппликацию знаю, комплекцию знаю, а компликацию… Нет, не слыхивал.
— А не все ли равно, что она означает, эта проклятая компликация! — вскричал Антон. — Наверняка какая-то дрянь!
— Ну, ладно, ладно, Антон. Что же дальше?
— А дальше он сказал так: «Обстоятельства жития моего сложились крайне неблагоприятно — в том смысле, что потребности мои резко опередили мою же покупательную способность. Что было делать? Просить у тебя в долг? — это, значит, у меня. — Конечно, я знал, что ты готов для меня — то есть для него — на любое самопожертвование, но ведь твои финансовые возможности некоторым образом ограничены…» Сижу я и хлопаю глазами. А он продолжает: «Что же предпринять в такой диспозиции? И решил я, — говорит, — покатиться по наклонной плоскости».
Ты меня своими штучками-дрючками не проведешь, — сказал я ему. — По краю пропасти, выражаясь образно, ходишь, а все шутишь. Мы все знаем, все видим, все понимаем. С кем ты связался? — говорю. Ну, словом, поставил я ему ультиматум. Не позже завтрашнего дня сходить в ОБХСС с повинной. Рассказать про всех этих Степочек и другую шпану.