Андрей поймал себя на том, что ищет предлог, чтобы встать и уйти. В его чувстве не было ничего неприязненного, лишь привкус досады. Вряд ли стоило распространяться о митинге с кочегарами, да еще с таким пылом.

В тот же день Тарасов, приехав в Управление, пожаловался Виктору на Лобанова. Кто дал право этому тра-та-та хозяйничать на станции? Директор я или не директор? Тарасов бушевал, грозился пойти к главному инженеру.

Виктор прищурился:

— Брось. Ты не прав. Скажи мне спасибо, что Лобанов не пошел к главному. Автоматику, мой милый, надо внедрять. Тебе всыпали бы по первое число. А так можешь написать в отчете — автоматика внедрена. И получишь благодарность.

Некоторое время Виктор еще пытался соблюдать обязанности опекуна по отношению к Андрею. Он убеждал его заниматься своим локатором и оставить в покое станции.

Андрей твердил:

— Я не могу быть невеждой, я обнаружил, что многому недоучился. Пока я корпел над диссертацией, техника ушла далеко вперед. Я должен изучить производство.

— Если бы ты изучал. Беда в том, что ты лезешь не в свои дела.

Оба они делали теперь над собой усилие, чтобы сохранить прежний дружеский тон. Это удавалось им все хуже. При встречах они испытывали принужденность. Андрей старался преодолеть это необычное для него чувство и никак не мог.

К себе домой Виктор больше его не звал. С Лизой творилось что-то неладное. Виктор все время ощущал в ее взгляде, в ее голосе какую-то скрытую, но не то осуждающую, не то жалостливую насмешку и не хотел, чтобы Андрей это заметил. Собственно, Андрей мог бы прийти и без приглашения, и он пришел бы, потому что Лиза, да и, пожалуй, Виктор были все же единственными людьми, с кем он мог посоветоваться относительно Риты, но сейчас отношения с Ритой были такими трудными, что ни с кем о них не хотелось говорить.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Снова и снова он убеждал Риту развестись, переехать к нему и зажить нормальной человеческой жизнью. Так дальше продолжаться не может. Как она выносит фальшь их положения?..

Они снова сидели в той же комнате. Красноклювый аист насмешливо пялил на них круглый глаз.

Она придвинулась к Андрею, но он отодвинулся, требуя ответа.

Он чувствовал, как ее обижает эта незаслуженная грубость, и в то же время понимал, что ему нужно держаться настороже.

— Ты стала мне нужна, ты мне нужна каждый день. Я больше так не могу… Эта комната… Подруга… Неужели ты сама не видишь, какая это грязь?

Рита легла на кровать, потянулась, закинула руки за голову. Под кофточкой ясно обозначились ее маленькие груди.

— Опять, — скучая, вздохнула она. — Неблагодарный человек. Ну, иди сюда. Иди!.. Ты что, боишься меня?

— Я не хочу, чтобы ты смотрела на часы! — резко сказал он. Сегодня она не вывернется, а он не поддастся. Он поклялся себе в этом. Он говорил, стараясь не смотреть на вырез ее расстегнутой кофточки, на ее длинные ноги в тонких чулках. Разозлить ее… Пусть и она помучается, как мучается он.

— Кому ты лжешь? Я перестал понимать. Мужу?.. Мне?.. Не хочу я тебя такую. Не хочу!

Рита облокотилась на подушку.

— Ты собственник, — удовлетворенно улыбнулась она, снимая часы.

Он ошеломленно следил за ее пальцами, соображая, что все, о чем он говорил, имело и другое значение, льстящее ее женскому самолюбию, и, понимая только это значение, она не обижалась на его слова.

— Рита, все зависит сейчас от нашей искренности. Все!

— Историческая минута? — пошутила она, сохраняя ту же улыбку.

Охваченный плохо сдерживаемым гневом, он подошел к кровати:

— За что ты цепляешься? Не смей юлить… Почему ты не хочешь развестись? Чего ты боишься?

В его тоне было нечто такое, что заставило ее сесть.

— Да, я боюсь, — вдруг так же враждебно, как и Андрей, сказала она.

— Ты один… тебе это незнакомо. А у меня есть семья. Худая, хорошая, но семья. У меня есть что-то прочное. А с тобой… Кто знает, как у нас получится, когда я приду к тебе. — Она успокоилась и погладила свою голую вытянутую руку. — Ты попусту сердишься. Я верю — ты меня любишь и будешь делать все, чтобы было хорошо, но это ничего не значит. Может не получиться.

Тут не застрахуешься, дружок… — Тень абажура делила ее лицо пополам: лоб, волосы, глаза, прикрытые тенью, были мягкими и молодыми, а ярко накрашенный рот, подбородок, шея казались Андрею жесткими, и голос звучал суховато, рассудительно.

— Когда в войну пришла «похоронка» и в райвоенкомате мне сказали: вы не зарегистрированы, пенсии вам не положено, я на своей шкуре почувствовала, что такое «одинокая мать». Известен тебе такой термин? Из комнаты — я не была прописана у него — меня выгнали. Я стояла на улице одна, с дочкой. В одной руке дочь, в другой — чемодан. Ко мне подошел один тип и предложил переночевать у пего. «Полкило хлеба дам». Да, я боюсь. Вот откуда у меня страх. Я не люблю мужа. Ты это прекрасно знаешь. Но я ему благодарна.

Обязана ему. Понятно? Ну, пускай привыкла… И дочка знает его как папу. Он ее любит. Чем они виноваты?.. Нет, нет! — Она зажмурилась, передернула плечами.

Она открыла глаза, улыбнулась, ласково взяла его за руку, словно уговаривая большого непослушного ребенка:

— Так нельзя рубить с маху, Андрей. Мне надо как-то самой подготовиться… Привыкнуть, что ли, к тебе.

— А я так не могу, — не разжимая зубов, сказал Андрей. — Я приду к твоему мужу и объясню ему все.

— Ты можешь испортить мне жизнь, и только… Куда ты торопишься? Мы нашли друг друга, мы любим, встречаемся. Тебе мало этого? Неблагодарный. Я ведь не жалуюсь. Мне-то труднее. Знал бы ты, как мне тяжело врать…

Она спрыгнула с кровати, все лицо ее оказалось на свету и стало некрасивым. Таким никогда не видел его Андрей. Он с неприязнью вглядывался в эти черты — какое-то странное сочетание безволия и суховатой рассудочности.

— Вот я и не желаю твоего вранья. И сам не могу терпеть, да еще обманывать. Я хочу ясности. Я так не могу, — повторял он, чувствуя, что, если она попробует снова увернуться, он способен ударить ее, хватить стулом по всем этим туалетным склянкам, бить, ломать, до крови рассаживая кулаки…

Она стиснула ворот кофточки, медленно опустилась на стул.

— Какой ты жестокий, — тихо сказала она. — Ну, чем я виновата? Я люблю тебя. Люблю. Больше у меня ничего нет. Чего тебе от меня надо? За что ты мучишь меня? За что?

Он вдруг весь сгорбился, его большие руки повисли.

— Как же так… если ты действительно любишь… — Всю силу воли он собрал сейчас, пытаясь устоять перед внезапно нахлынувшей жалостью и болью.

— Не понимаю я такой любви. Мне так вот ничего не страшно.

Она криво усмехнулась. Он смотрел на ее яркие, плотно сжатые губы, все еще ожидая ответа.

— Ну так как же, Ри? Она молчала.

Тяжело переставляя ноги, он подошел, осторожно прижал ее голову к своей груди. Им вдруг стало грустно. Они не понимали и не думали — отчего, им просто было до боли грустно. Андрей тихонько гладил ее волосы. Концы их были светлее, подпаленные, словно измученные частой завивкой. И только на шее сохранились маленькие нетронутые нежные завитки.

Они расстанутся, они уже расставались — эта мысль ошеломила обоих.

Молчание все больше отдаляло их, и никто первый не мог нарушить его. «Она не виновата», — думал Андрей, не сознавая, что его грусть и нежность были верными признаками наступающей разлуки. Ну хорошо, пусть разлука, но только не разрыв…

— Если ты передумаешь, я буду ждать, — горло его пересохло, голос хрипел. — Может быть, ты решишься… Ри?

— Может быть, — тоже хрипло повторила она.

— Ну что ж… — сказал он, откашливаясь. Он осторожно отстранил ее и отошел.

— У тебя пуговица висит, — сказала Рита. — Дай я пришью. Она достала нитки, иголку. Андрей сел, не снимая пиджака.

— На тебе пришивать? Плохая примета, — пошутила Рита. Ее пальцы с иголкой медленно двигались под полой пиджака. Ее колено касалось ноги Андрея, он чувствовал теплоту ее тела и сидел окаменев. Она наклонилась откусить нитку — прямо перед ним светились ее волосы, мелкие прозрачные завитки на белой шее.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: