— Ты еще не уходишь? — тихо спросила она. Он поднялся, потрогал пуговицу.
— Крепко пришито, спасибо… Нет, я пойду.
Потерянная улыбка скривила ее губы. Андрей испытал невыносимую жалость, он хотел остаться, он должен был остаться, но знал, что стоит ему уступить, и он больше не найдет в себе сил снова начать этот разговор. Их отношения затянутся на годы, наполненные ложью, страхом, ревностью, замкнутые в мучительно-безвыходный круг, порвать который он уже не сумеет.
Руки ее недвижимо лежали на коленях. Широко открытые сухие глаза следили, как Андрей торопливо надевал пальто, путаясь в рукавах. А на стене, над кроватью, глуповато посмеивался красноклювый аист.
У двери он обернулся. Она вдруг шевельнула рукой, протянула пальцы, будто удерживая его. Сердце его дрогнуло от злого предчувствия.
И потом, когда бы Андрей ни вспоминал Риту, ее лицо, ее голос, они возникали почему-то вместе с этой протянутой рукой, на фоне этого нелепого, грубо раскрашенного коврика.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Мать Андрея умерла, когда ему было пятнадцать лет. Хозяйство перешло в руки Кати. Она была на три года старше брата и считала своим долгом заниматься его воспитанием. Николай Павлович тоже стал строже следить за сыном.
Война подкосила здоровье отца, он вышел на пенсию, страдая от вынужденного безделья. В последний год, немного оправясь, он увлекся работой по дому как член комиссии содействия. Андрей радовался, что его безобидная деятельность отвлекает отца от мыслей о болезни. Когда-то отец, монтажник гидротурбин, был в глазах Андрея героем, мудрым, всезнающим. Теперь Андрей водил его гулять; посмеиваясь, выслушивал суждения о порядках в домоуправлении и поддавался, играя с ним в шашки.
— Папа, я ничего не знаю! — не раз сокрушался он, возвращаясь из лаборатории. Ему необходимо было кому-то пожаловаться.
Он изливал отцу горести, делился своими проектами, не ожидая совета, не интересуясь одобрением, потому что ему важно было иметь лишь слушателя. Как бы там ни складывалось на работе, он никогда не чувствовал себя одиноким. В этой части своей жизни он ощущал превосходство молодости, здоровья, силы и, как все взрослые дети, все меньше чувствовал себя сыном.
Там же, где он нуждался в участии, он неожиданно оказался понастоящему одинок. Он не мог рассказать о Рите никому, — ни Кате, ни отцу, никому. Здесь все были чужими. Шли дни, и каждый день уносил часть надежды.
Он все еще не мог поверить, что это не разлука, а разрыв. Понимал, знал и не верил.
Любовь умирала медленно и слишком мучительно. Заниматься он не мог: избегая расспросов отца, он по вечерам уходил в кино или слонялся по улицам, и время после работы тянулось уныло.
Весна в тот год наступала не под приветственный блеск солнца. Она сражалась многотрудно, денно и нощно ковыряясь в грязи, под хмурым небом, отступая перед ночными заморозками, отвоевывая каждый клочок земли. Со взморья налетали серые ветры, мотая окоченелые, но уже упругие ветви с примерзшими к ним комьями снега.
Кое-где еще лежали сугробы талого, источенного каплями снега. Он был совсем непохож на голубой снег ранней весны. Он уже не скрипел, а хлюпал под ногами. Казалось, что город устал от зимы. Устала промерзшая земля, устали крыши, стены, устали люди. И Андрей чувствовал, что он тоже устал от всего того, что было.
А солнце отовсюду упрямо соскребало тусклый налет зимы.
По реке, медленно кружась, толкаясь, плыли темно-серые льдины. На дворе битый лед лежал черными кучами подле мокрых поленниц, прикрытых ржавыми листами железа. Обнажились облупленные карнизы с красным мясом кирпичей.
Чистое яркое белье на веревке слепило своей синевой, — такой сейчас снег где-нибудь за городом. Синева эта, наверное, от неба. Но сквозь пыльные окна оно казалось низким и мутно-голубым. А когда Андрей выходил на улицу, оно поднималось, чисто-синее, такое синее, что не было на свете ничего синей. И начинало казаться, что, может быть, вовсе не печально звенит капель по водосточной трубе. И ветви молодых лип вовсе не плачутся. На них лишь кое-где блестят прозрачные полукапли. Этим уж, наверно, не суждено упасть. Им не хватает влаги, чтобы собраться и полететь вниз. Они висят, как слезы ребенка, который раздумал плакать и уже смеется.
Внешне жизнь лаборатории текла размеренно и спокойно, но где-то в ее недрах шел все нарастающий процесс разрушения старых порядков. Борьба разрывала коллектив на группы, чуть ли не ежедневно меняя соотношение сил.
Андрея это мало беспокоило, — логика жизни заставит всех рано или поздно признать его правоту. Бороться надо не за людей, а за дела. Он мало интересовался, есть ли у него враги в лаборатории, кто они; вот что действительно плохо, так это то, что в Управлении со дня на день оттягивали пересмотр тематики лаборатории, не хватало денег на покупку оборудования, и Долгин на все требования металлическим голосом отвечал: «Ничего, товарищ Лобанов, материальные затруднения обостряют ум ученого».
Что же касается обстановки в лаборатории, то Андрей думал так — никаких противников нет, просто есть люди, которые еще не поняли, чего он добивается. Дайте им завтра интересную работу, и не нужно никакой агитации.
Зачастую он даже не догадывался о подробностях той кропотливой работы Борисова и членов партбюро, которая разрушала старые, привычные взгляды людей, завоевывая Андрею новых сторонников.
Когда на заседании парткома Борисова спросили, что творится в лаборатории, он с удовольствием заявил: «Раскол. Полный раскол». То, что прежде представлялось ему дружным коллективом, на деле оказалось просто механической смесью. Сейчас же начиналась реакция химического соединения, и ничего страшного, если эта реакция протекает бурно.
Борисова поняли и поддержали, несмотря на грозные предупреждения Долгина.
В лаборатории значительная группа недовольных сосредоточилась вокруг техника Морозова. Хороший электромеханик, «золотые руки», Леня Морозов пользовался влиянием среди молодежи. Ему подражали в манере одеваться — небрежно, щеголевато, курточка с молниями, широкое свободное пальто, яркий галстук. Он играл на аккордеоне и превосходно танцевал. Дружба с Морозовым ценилась высоко. Считалось лестным провести с ним вечер; вокруг него всегда царила атмосфера какого-то заманчивого шика, у него было много знакомых хорошеньких девочек. Морозов и его приятели где-то собирались, выпивали, и случалось, что он являлся на работу «под мухой». Ему прощали — он считался незаменимым.
Морозов бил на то, что Лобанов, отказываясь от ремонта, лишает ребят возможности заработать. При Майе Константиновне все зарабатывали хорошо. На ремонте наловчились, а с этими научными работами выйдет полный «прогар».
После первой же получки действительно пошли разговоры.
— За что ишачим? — шумел Морозов. — За пять пальцев и ладонь.
Ему сочувствовали, и попытка Борисова вмешаться ни к чему не привела.
— Вы на зарплате, — сказал Морозов, — а нам, сдельщикам, надо заработать.
В тот же день, зайдя в мастерскую проверить свой заказ, Борисов обнаружил на станке бронзовую зубчатку.
— Срочный заказ самого начальника лаборатории, — объяснил Кузьмич.
— Какой заказ?
— А вы узнайте у Морозова, он принес наряд.
Вызвали Морозова. Он заявил, что часовой механизм для нового реле ремонтируется по приказу Лобанова.
Начиная догадываться, в чем дело, Борисов осмотрел механизм.
— Непонятно, — сказал он, пристально смотря на Морозова, — зачем корпеть над этим старьем, когда у нас на складе есть почти такие же готовые.
— Не почти, а в аккурат такие же, — улыбнулся глазами Морозов. — Там только дырочку просверлить для крепления.
— Почему же ты не подсказал Андрею Николаевичу?
— Ученого учить — только портить, — нагловато усмехнулся Морозов. — Я доложил ему: вот шестеренки стерлись, он говорит: отфрезеруйте новые. Наше дело маленькое, слушай да подчиняйся.