Они помолчали.
— Фома! — неожиданно сказал Сережа, — я признаюсь тебе. Я влюблен, Фома.
— Вот как! — пробормотал Фома, опустив голову. — Этого, брат, я не понимаю. Никогда не был влюблен. И должен тебе сказать, что влюбленность вообще не вмещается в мою философию. Без нее все понятно и убедительно. А если ее допустить, то есть не как что-то физиологическое, а как нечто самостоятельное, весь мой порядок нарушен. А я не люблю беспорядка. Я не хочу влюбленности. Она мешает порядку.
— Фома! Я влюблен, — повторил Сережа, восхищаясь тем, что он произносит вслух то, чего не решался сказать самому себе. — Ах, как хорошо! Я влюблен.
Фома с удивлением посмотрел на него.
— Прощай, брат. Мне теперь с тобою мудрено сговориться. Когда это пройдет, ты меня позови.
И он ушел, оставив Сережу в каком-то странном состоянии восторга и умиления.
XVI
Зима в том году была снежная. Плющиху так замело в несколько вьюжных дней, что дворники с ног сбились, сгребая снег. Смоленский бульвар, Левшинский переулок, Большой и Малый — все было под белым густым платом. Небо в белой мгле, казалось, придвинулось к земле совсем низко.
В один из таких снежных вечеров поехал Сережа в Художественный театр смотреть Чехова. Извозчик попался хороший, и то, что санки неслись быстро, свистел ветер, бросая в лицо сухой снег, и сквозь белую мглу метели мелькали повсюду огни фонарей, витрины и светящиеся вывески, — все это было хорошо, бодро и празднично.
Но у Сережи неугомонное сердце билось тревожно, и даже эта крепкая зимняя дородная Москва казалась ему невеселой сказкой.
Три недели прошло с тех пор, как он признался Фоме, что влюблен. На другой же день, после свидания с Фомою, утром, Сережа проснулся с чувством раскаяния и смущения. Зачем он солгал Фоме, что влюблен? Ни восторга, ни умиления вовсе не было тогда в душе Сережи. Осталась одна только горечь от сознания, что для него, Сережи, никогда не будет доступен этот таинственный мир любви.
Он не пошел к Верочке в назначенный день. Правда, через три дня он был в Каретном ряду и дважды прошел мимо того огромного семиэтажного дома, но это была случайность. Он просто бродил так. Разумеется, если бы он встретил Верочку, он подошел бы к ней и, пожалуй, извинился бы, что опять не пришел к ней, как обещал. Но разве это важно в конце концов? Да и едва ли Верочка ждала его в тот вечер. Она, вероятно, и не думала о нем. У нее, вероятно, есть свои интересы. Какое ей дело в самом деле до гимназиста Нестроева? Они ровесники. Но Сережа еще мальчишка, а Верочка уже девушка. Может быть, этот Балябьев даже ухаживает за нею? Или еще кто-нибудь. Ее сестра сказала, что у Верочки не бывают молодые люди, но ведь они бывают, однако, у Тамары Борисовны. Не все ли это равно?
В Художественном театре было, как всегда, уютно и провинциально. Со сцены звучали, тихо волнуя и умиляя, знакомые милые чеховские слова, и грустные люди, недоумевая, слонялись по чеховским комнатам, играли в лото, пили чай и как будто в рассеянности кончали жизнь самоубийством.
Все это было как музыка — нежная, сладостная, чудесная и дремотная. Было хорошо, но так хорошо, что не хотелось жить. А у Сережи за последние дни только один вопрос возникал в душе — жить или не жить?
В антракте Сережа ходил по серому фойе, где по стенам чинно висели серые фотографии писателей — великих и малых. Публика была скромная, не то что на первом представлении. Разговаривали неуверенно, шепотом и слонялись по фойе так же уныло, как и чеховские люди на сцене. И Сережа ходил покорно кругом, стараясь не наступить на волочившиеся платья медлительных дам.
В следующем антракте, когда сдвинулся серый занавес, Сережа заметил в ложе бенуара Валентину Матвеевну. Она была одна. Сереже захотелось пойти к ней, услышать ее голос, коснуться ее руки, ленивой и нежной. Он вышел в коридор. Но не решился постучать в дверь. А Валентина Матвеевна не выходила из ложи. Сережа топтался у двери, и от волнения у него, как всегда, беспокойно стучало сердце. Он сам удивлялся, почему ему так хочется увидеть Валентину Матвеевну. Кончился антракт. Сережа вместо того, чтобы идти на свое место, постучал, наконец, в дверь, а подвернувшийся случайно капельдинер поспешил отпереть ее, и Сережа очутился в ложе Валентины Матвеевны. В зрительном зале было уже темно, раздвигался занавес.
— Ах, это ты, Сережа! — ласково усмехнулась Валентина Матвеевна. — Садись вот сюда. Я одна в ложе.
— Я не помешаю вам?
— Молчи! Молчи! — сказала шепотом Валентина Матвеевна.
Со сцены звучали знакомые грустные слова, которые Сережа знал наизусть, а рядом с ним была грустная, очаровательная, обреченная на печаль, как и те обреченные, которые томились там, за освещенною рампою.
«Не сон ли все это? — думал Сережа. — И то, что Валентина Матвеевна положила сейчас свою руку на мою руку, не сон ли? Почему мне так легко с нею? Вот кому можно все рассказать о себе, не стыдясь. Верочка многого не поймет и не простит, а Валентина Матвеевна все поймет и все простит».
Когда кончился акт и осветили зал, Валентина Матвеевна, улыбаясь, сказала Сереже:
— Я одна, а ложу беру, потому что не терплю тесноты. Я рада, что ты пришел. Мне про тебя рассказывали Бог знает что, будто бы тебя из гимназии исключили и ты в тюрьме сидел. Правда?
— Правда.
— Как же это так? Расскажи.
— Да это неважно, — усмехнулся Сережа. — Меня на улице со студентами забрали. А то, что в гимназии проходят, я и дома могу. Меня хотят в Швейцарию отправить потом.
— А тоска твоя прошла?
— Нет, не прошла. Но вот, когда с вами так сижу, то лучше почему-то. Легко.
— О! О! Да ты, Сережа, как рыцарь говоришь… Только ты хитришь, я вижу. Если бы правду говорил, давно бы ко мне пришел. Ты, ведь, знаешь, что я теперь не в Петербурге, а в Москве живу, в Каретном ряду, как раз против дома Маслобоева, — такой огромный семиэтажный дом там есть. Я тебя несколько раз из окна видела. Ты все ходишь почему-то около того дома. Я думала, что ты меня ищешь. У тебя там знакомые есть, в этом доме? Да что с тобою? Ты что-то смутился, Сережа? Я что-нибудь неприятное сказала?
— Нет, ничего. Что вы!
Во время последнего акта Сережа сидел как в тумане. Ему казалось, что Валентина Матвеевна смотрит не на сцену, а на него, и это волновало его.
«Какими она странными духами душится», — думал Сережа, чувствуя, что какой-то особенный запах, пряный и пьяный, дурманит ему голову.
Еще не кончился акт, когда Валентина Матвеевна тронула за руку Сережу и сказала ему на ухо:
— Я пойду одеваться и внизу подожду тебя в автомобиле. Ты не мешкайся. Я тебя подвезу домой.
И она оставила Сережу одного.
Когда он вышел на театральный подъезд, метели не было. Редкие снежинки веяли в воздухе и медлили упасть на землю. Шумели извозчики. Толпа текла из театра как будто очнувшаяся от сна и, должно быть, довольная, что вернулась к повседневности. На другой стороне Камергерского переулка стоял автомобиль, и в нем сидела закутанная в меха Валентина Матвеевна. Она заметила Сережу и муфтой сделала ему знак.
— Хочешь прокатиться за город? — сказала Валентина Матвеевна, когда шофер взялся за руль.
— Хочу, — сказал Сережа, которому вдруг стало весело от свежего воздуха, от блестящих глаз его ласковой соседки и от возможности быстро мчаться куда-то.
Он не раскаивался, что сказал «хочу».
Радостно было пролететь как на крыльях мимо вокзала, потом мчаться в каких-то полуосвещенных аллеях, встречать цветные огни других автомобилей и чувствовать рядом то затихающую, то беспричинно смеющуюся Валентину Матвеевну.
Да она ли это была? Не сама ли сказочная Снежная Дева взяла к себе Сережу в санки и мчит его Бог весть в какую волшебную даль?
XVII
У обеих сестер Успенских были синие глаза, золотистые волосы; обе были худенькие, с узкими плечами… Но характеры у сестер были разные, и оттого, должно быть, казалось, что и лица у них совсем иные. Черты были те же, но как-то по-иному освещались они изнутри.