Сережа, плохо сознавая, что он делает, побежал через улицу навстречу рабочим. Поравнявшись с ними, он круто повернул и пошел в ногу с белокурым малым, который нес на плече, как солдат ружье, длинную палку с куском кумача на ней. Сереже стало весело и легко.
Толпа пела неровными взволнованными голосами, которые то звучали громко и смело, то слабели, как будто ожидая поддержки со стороны.
«Как хорошо! — думал Сережа. — Как хорошо! Главное, чтобы свобода была и чтобы все вместе были. Они тоже за свободу. Они «товарищами» называют друг друга. Это тоже хорошо. Товарищи почти как братья. А надо, чтобы все вместе были, как братья и сестры. Вот почему так легко и радостно».
И Сережа громко запел:
«А сестра Елена? Ведь она марксистка, — продолжал рассуждать Сережа, стараясь не отстать от широко шагавшего белокурого парня. — Почему же ее нет здесь? Ведь марксисты тоже стоят за рабочих… Я потом скажу Елене, что я пел Вставай, подымайся… Или лучше ничего ей не говорить? Она, пожалуй, не поймет, почему мне так радостно сейчас. Дело не в марксизме, а в том, что у этого белокурого блузника глаза блестят как-то особенно, а в небе вон какой свет… Откуда этот свет? Это вечерняя заря. Что со мною? Должно быть, от вина так пьянеют».
— Казаки! Казаки! — пронзительно закричали мальчишки, перебегая улицу, по которой мчались испуганные извозчики, настегивая лошадей.
В самом деле, со стороны манежа скакали казаки. Толпа дрогнула и побежала врассыпную, очищая мостовую. Посреди улицы остался лишь белокурый рабочий, шагавший рядом с Сережей.
— Смотрите! Казаки на вас скачут! — закричал Сережа, хватая белокурого малого за рукав. — Бежим направо!
— Сам беги, барчонок, а меня оставь, — сердито отмахнулся от Сережи рабочий.
В это время большой казак, с круглыми испуганными глазами и перекошенным ртом, доскакал до них и с размаху вытянул плеткою блузника, который тотчас же упал на мостовую, выронив красный флаг.
Сережа остановился, чувствуя, что бежать поздно. Казак, ударивший плеткою рабочего, уже скакал дальше, притворно крича и вертя плеткою над головою. Чья-то рука схватила Сережу за шиворот и толкнула на тротуар.
— В участок гимназиста! — крикнул хриплым голосом пристав, которому шептал что-то на ухо подозрительный молодой человек в штатском. Два городовых, один высокий рябой, а другой пониже, с красными торчащими усами, потащили Сережу в сторону, крича такими же неестественными голосами, каким кричал казак.
Когда Сережа очутился в извозчичьей пролетке, рядом с высоким рябым городовым, у него опять на душе стало радостно и легко. Городовой сидел боком, спустив одну ногу на подножку, и, по-видимому, чувствовал себя нехорошо.
— Вы куда меня везете? — спросил Сережа, думая, что этот вопрос ободрит несколько смущенного и подавленного городового.
И тот в самом деле обрадовался, что пленник добродушно с ним заговорил.
— Приказано в Пречистенский участок. Да нам-то что! Нам-то ведь только одна мука. По мне, и совсем бы вас не трогать.
— Это ничего, что в участок, — усмехнулся Сережа. — И я очень понимаю, что вам тоже все это очень неприятно.
— Эх, барин! Охота вам в этакую историю путаться. Небось, и родителям огорчение.
— Да, я сам не знаю, как попал, — совсем весело улыбнулся Сережа, — Идут и поют. И мне захотелось тоже петь и чтобы все были, как товарищи, как братья.
Городовой с недоверчивым удивлением посмотрел на Сережу.
— Как же это вы так? Ведь известно, что за этакие дела по головке не глядят.
— Да какие дела? Ведь это даже смешно людей плетками бить неизвестно за что.
— Что это вы, барин, какой чудак! — в свою очередь усмехнулся городовой. — Будто вы не понимаете!
— Нет, не понимаю. И я думаю, вы тоже не понимаете. Вот вам неприятно везти меня в участок. И я даже думаю, что вам стыдно, право. И тому казаку, который рабочего ударил, ему тоже стыдно, наверное.
Городовой перестал улыбаться.
«А жаль, что меня Верочка Успенская не видела, когда я шел давеча по Моховой впереди всех», — мелькнуло в голове у Сережи, и он густо покраснел, поймав себя на тщеславной мысли.
Извозчик ехал по Волхонке. Сережа притих, не разговаривал больше с городовым, и тот молчал, искоса поглядывая на чудного гимназиста.
Волхонка, Пречистенка, знакомые дома, сады за каменными оградами и даже осеннее вечернее небо — все казалось теперь Сереже чем-то устаревшим, ветхим. Как будто Сережа получил теперь право по-новому смотреть на все. Прохожие, которые шли торопливо, оглядываясь иногда на городового с гимназистом, казались ему слишком простыми и обыкновенными, а сам он казался себе каким-то особенным, выделенным из общего скучного жизненного порядка.
О будущем Сережа не думал. Ему только все мерещилось лицо Верочки Успенской и хотелось ей дать о себе весть.
«Если меня сейчас отпустят, завтра же пойду в Каретный ряд», — думал Сережа, когда городовой вел его по широкому двору к участковой конторе.
Они прошли через грязную, затоптанную, дурно пахнущую приемную, где толпились дворники с домовыми книгами, во вторую комнату. Там за столом, покрытым зеленым сукном, сидел в мундире помощник пристава, толстый, грузный пятидесятилетний мужчина с большими мешками под бесцветными слезящимися глазами.
— Вот-с, по приказанию его высокородия, забрал господина гимназиста на Моховой, — доложил городовой, стараясь не смотреть на своего недавнего собеседника.
— Раненько, молодой человек, революцией занялись, — промямлил толстяк, с трудом повернув короткую шею и взглянув искоса на Сережу.
— Моя фамилия Нестроев. Вы не можете по телефону сообщить обо мне моему отцу? — сказал Сережа, в первый раз почувствовав себя арестантом.
— Какие уж там телефоны, — усмехнулся толстяк. — Некогда нам сегодня. Завтра вас допросят. Там видно будет. А ты, брат, Кипарисов, отведи-ка молодого человека в девятую камеру. Слышишь?
— Слушаю, ваше высокородие, — пробормотал рябой и слегка тронул за плечо Сережу.
«Меня, значит, арестовали, — подумал Сережа. — Так это вот как бывает».
Рябой вывел Сережу из участка другим ходом, и они попали на двор, где помещалась участковая тюрьма — небольшой каменный двухэтажный дом со скучными решетками на окнах.
У дверей стояли часовые, сонные и равнодушные. В грязном и сыром коридоре, куда рябой ввел Сережу, их встретил надзиратель, который был как будто обижен кем-то и на кого-то сердит.
— В девятый! В девятый! — ворчал он, звякая связкой ключей, когда городовой передал ему Сережу, сообщив приказ пристава. — А ежели из охранного пришлют кого в этот самый девятый, куда я его дену?
Сереже стало как-то не по себе, когда загромыхал засов и со скучным лязгом отворилась тяжелая дверь.
— Вот вам помещение. Вы ваши вещи в коридоре оставили?
— У меня нет с собой вещей. Меня на улице забрали.
— Вот оно что. Ну сидите пока.
Сережа не без смущения оглядывал стены своей камеры.
«А если меня забудут здесь? — подумал он. — Что тогда?»
Камера была небольшая — аршина два-три в ширину и аршин пять в длину. Стены были облуплены. Кое-где виднелись надписи, замазанные начальством. Окно было не очень высоко. Из него видно было небо и крыши. Постель была поднята на медных петлях и пристегнута к стене. Были стол и табурет. В двери — окошечко круглое, с маленькой ставней со стороны коридора.
Сережа сел на табурет, положил локти на стол и задумался.
«Как странно, — размышлял он. — Я всегда всех дичился и жил одиноко, и вот один только раз мне захотелось быть со всеми, соединиться с людьми и в душе было что-то похожее на любовь — и что же? Все это кончилось так, что я в тюрьме и вот сижу поневоле один. Впрочем, меня скоро отпустят, конечно. Я ведь ничего собственно и не сделал такого, за что можно было бы сажать в тюрьму. Это недоразумение, вероятно. К тому же я мальчик еще».