Прошёл на бульвар, сел на лавочку на обрыве и тут только увидел, что дрожит с ног до головы, как осиновый лист. Долго сидел, смотрел на реку, на раскидистые дубы на той стороне, на красный серп луны, который, качнувшись, выходил из-за леса, и чувствовал, как, вместе с дрожью, точно сплывает у него что-то с души, и как становится ему легко и хорошо. Образ Анночки ушёл вдруг вдаль и не жёг уже, как раньше, а ласково грел, как сладкое воспоминание, точно она давно умерла.
Походил радостно по бульвару, повернул домой и, когда мамаша отперла ему дверь, сказал ей:
— А я, мамаша, теперь, должно быть, совсем оздоровел.
— Давно, голубчик, пора, — ответила мамаша и начала, было, говорить, но Петя, не дослушав её, ушёл в лавку и, увидев в обед проходившего мимо кондитера, вышел к нему и серьёзно сказал: — Вот что, Дмитрий Николаич. То, что было, то прошло, и теперь у меня нет против тебя ничего. А про старое давай забудем совсем.
Горбатый Карл
I
Раньше всех в детской палате просыпалась Лиза.
Она была совсем здорова, — только её сломанную ногу неприятно тянул тяжёлый мешок с песком, привешенный к блоку на потолке.
Утром ей всегда страшно хотелось вскочить и побежать, жизнь переливалась в ней тысячью ручейков, и от нетерпения и досады она принималась быстро стучать по тюфяку здоровой ногой. Поднимая мешок к самому, потолку, она сползала туловищем с постели, на руках дотягивалась до соседней койки и дёргала за распущенные волосы Анну, которая спала, закинув назад голову и разинув рот.
Потом усевшись на кровати, она начинала кричать: «Стёпка! Стёпка!» — и, подняв с полу туфлю, нацеливалась и ловко пускала её через всю комнату прямо ему в лицо.
Стёпка удивлённо вытаращивал глаза, несколько времени, ничего не понимая, лежал, потом соскакивал на пол и, как хромой цыплёнок, ковыляя залитой в гипс ногой, бежал умываться.
Когда он возвращался назад, на его острой рожице бутоном выделялся покрасневший нос.
Затем просыпались все.
Раскрывала свои тёмные глазки бледная Соня и, не двигаясь, начинала смотреть перед собой. Шевелился бедный Шура, забинтованный так, что казалось, будто на голову его надет чепчик, — и сейчас же принимался тихонько плакать. Ему звонко откликался из своей люльки Данилка, который терял рожок… И, наконец, просыпался горбатый Карл.
Он не лежал, а сидел, прислонив горбатую спину к протянутой поперёк кровати сетке и так, сидя, спал, откинув назад голову и важно оттопырив губы.
Он просыпался, открывал глаза, поднимал голову, осторожно поправлял в сетке горб и сурово обводил глаза кругом.
Тогда на момент все чувствовали себя неловко и притихали, как будто в палате появлялся кто-то совсем чужой.
Начинался день.
Сиделка Катя, похожая на маленькую весёлую мышку, волоча за собой хвостиком юбку, приносила кофейник, чашки и хлеб.
Закинув назад красивую голову, высокая, весёлая и сильная, входила сестра Анна.
Детские руки тянулись ей навстречу, и детские голоса хором кричали ей:
— Тётя Анна! Тётя Анна!
Дети хотели есть и жадно следили, как сестра Анна намазывала хлеб и разливала кофе.
Лиза, сверкая глазами, изо всех сил стучала о постель здоровой ногой. Стёпка — единственный из палаты, который мог ходить — вертелся, помогая разносить чашки, около стола и всегда старался стащить самый большой кусок. Но всегда попадался, получал подзатыльник, затем добровольно отправлялся в угол и там, уткнувшись лбом в стену, некоторое время тихо пищал.
Сестру Анну любили все.
Лиза взвизгивала от восторга, подпрыгивая на постели, хватала её за руку, любовно гладила и умильно говорила:
— Тётя Анна!.. Тётя Анна!..
И потом:
— А когда мне можно будет встать?..
Бледная Соня своими восковыми пальчиками тихо брала её за руку, клала её к себе на грудь и с восхищением закрывала глаза.
Маленький Данилка с задранной кверху ногой, которая так же, как у Лизы, была привешена к блоку на потолке, таращил свои водянистые глаза, подскакивал всем телом и, как кукла, выкрикивал: «мам-ма! мам-ма!..» — и бедный Шура при её приближении начинал безнадёжно всхлипывать, точно жалуясь ей, как тяжела и мучительна жизнь…
Один только горбатый Карл жадно и быстро ел, сосредоточенно двигая худыми щеками, не обращая внимания ни на что, весь погруженный в себя. И когда сестра Анна подходила к нему, его неподвижный взгляд, остановившись на ней, коротко и сурово говорил ей:
— Уйди.
От этого взгляда в добром и сильном сердце сестры Анны поднималась непонятная смута, которую, несмотря на всю суету, она тайно носила в себе целый день.
II
Целое утро дети испытывали страх.
После забвения ночи дом болезни, до краёв полный скорби и мук, просыпался и начинал свой томительный день.
Сестра Анна и сиделка Катя озабоченно мелькали, то появляясь, то исчезая, за стеной кто-то тяжко стонал и вздыхал и, как большая, серая змея к детской палате издалека медленно подползал страх.
Дети слушали и лежали.
Вдали хлопала дверь, слышался громкий разговор и весёлый смех — доктор начал свой обход.
Он появлялся на минуту в палате — маленький, черноглазый, румяный, ещё пропитанный воздухом улицы — быстро обходил все постели и говорил:
— Как дела, Лиза?
— Как дела Анна? Ты, клоп? Сосёшь?
— Соня, Соня, Соня… — он щекотал подбородок Сони.
— Бедный Шура, здравствуй! Болит? Степан, иди сюда!
Он хватал Стёпку и начинал сгибать и разгибать ему руку, крича: «Постой! Да постой же, болван!» — и Стёпка подымался на цыпочки, выше, выше, точно лез куда-то вверх, я пищал самым тоненьким голосом, каким только мог.
— Как дела, Карл?
Но Карл, не отвечая, и важно оттопырив губы, смотрел, и доктор, не дождавшись ответа, исчезал.
Дети опять лежали и слушали, как вдалеке кто-то вскрикивал, кашлял, жаловался и стонал.
Приходила сестра Анна, нежно поднимала на руки Шуру, приговаривая: «Мой бедный цыплёночек! Мой бедный цыплёночек!..» — и он, бессильно уронив голову, начинал тихонько и горько рыдать.
Его уносили.
Вдали хлопала дверь, слышались голоса, потом раздавался отдалённый вопль. Сначала слабый, потом сильнее и как будто ближе, потом, не переставая, один тонкий, пронзительный, как заливающийся колокольчик, крик.
Все притихли.
Лиза, покрываясь холодным потом, с головой укутывалась в одеяло. Соня бледнела, умоляюще складывала руки и начинала дрожать. Страх нарастал, вползал в палату, удушливым клубом наполнял всю комнату, и один только Карл сидел прямо и неподвижно, выше всех и ничего не замечал.
Когда Шуру, белого, чистенького, с бессильно запрокинутой головой приносили назад, дети, ещё полные ужаса, молчаливо лежали, и только иногда решался смеяться один легкомысленный Стёпка.
Но Лиза, сейчас же обрывала его.
— Молчи, Стёпка! — с негодованием говорила она. — Ты сам пищишь, когда доктор крутит тебе руку.
— А ты не пищишь? — обижался он. — Запищала бы, если бы тебе повертели так ногу.
— Ну так и не смейся! Шура маленький, а ты большой. Дурак!
Потом уносили Анну. Она была нервна и ещё по дороге начинала оглушительно визжать:
— А-я я-я-яй! А-я я-я-яй! — так, что сестра Анна, закусив губу, с ожесточением давала ей шлёпок.
Это не было страшно.
Анна кричала от нервов, а не от боли и, когда её приносили назад, она с засохшими на щеках полосами от слёз сейчас же принималась есть конфеты, которые всегда лежали у неё под подушкой и которые всегда старался своровать Стёпка.
Потом несли из других палат.
По коридору слышался тяжёлый топот ног, кто-то жалобно говорил и стонал, потом гулко хлопала дверь. Наставала напряжённая тишина, и вдруг издалека доносился заглушённый вопль. За ним другой, третий, — без конца.
Они раздавались потом, почти не переставая, то тише, то громче, разнообразные, разноголосые, но далёкие и глухие, точно это кричали сами стены. Дети знали, что там была женщина, у которой каждый день скоблили железом кость и которая всегда страшно кричала и лишалась чувств, и мужчина, который ревел, как бык, потому что доктор размахивался и прокалывал ему ножом живот. Страх нарастал, наполнял всю комнату, поднимался до потолка и опускался оттуда, как душный свод.