Весело улыбнувшись, Наташа ответила Фадееву:

— Вы изрекли неопровержимую истину. Но неопровержимо ведь и то, что, когда тёмная земля поворачивается к солнцу, оно и светит и греет. Повернитесь-ка умом и сердцем к Парижу — теплом и светом повеет на вас оттуда, — точно солнце взойдёт!

Наташа перевела свой взгляд с Фадеева на двери гостиной — в столовую шла Александра Петровна. И Наташа, в каком-то необъяснимом порыве, вдруг встала и вся сияющая пошла навстречу матери, обняла её за талию, целуя, повела, и, доведя до стола, отодвинула свободный стул, усадила мать за стол.

Соковнин внимательно следил за этой сценой и в голове его пронёсся смутный, но светлый образ: Наташа, в её полумужском изящно сшитом костюме tailleur, казалась ему в эту минуту олицетворением той новой женщины, которая ищет всех своих больших «мужских» прав, сохраняя самое большое право своего женского сердца — быть женственной.

— Мама, тебе налить? — спросила Лина.

— Нет, не надо.

Когда Наташа села опять на своё место, она взглянула на Соковнина и с вызывающей улыбкой сказала ему:

— Так вот что такое мой Париж.

Он усмехнулся и сказал:

— Вижу. Однако уж и «патриотка» же вы «своего Парижа»! Некоторым образом точно второе отечество нашли.

— У меня нет отечества, — просто, но веско сказала Наташа.

Александра Петровна все время смотрела на Наташу любящим взглядом, — теперь в этом взгляде промелькнула грусть. Её не раз в последние два года изумляли суждения Наташи, но она уже давно оставила попытку оспаривать её. Она только говорила самой себе, что часто «не понимает» дочь и что Наташа, вероятно, по-своему права. Ей, матери, дорого Наташино счастье, а в чем счастье вообще, как не в том, чтоб свободно думать и действовать. И она подавила сейчас готовившийся вырваться вздох.

А Соковнин сказал:

— Что же — состоите в Париже в лиге «Sans patrie»?

— Я никаких партий не признаю. Принадлежу к партии «сама по себе», — улыбаясь, ответила Наташа.

— Чудесно. Такие слова хоть к моему анархическому credo приписать готов.

— А разве у анархиста может быть какое-нибудь credo?

— По-настоящему не должно бы быть никакого. Но по вольности российского дворянина имею и таковое.

— Какое?

— Живи.

Наташа, смотревшая на него напряжённо-вопросительно, теперь улыбнулась и сказала с лёгкой иронией:

— Широко.

— Всеобъемлюще.

— Почти по-парижски.

— Совсем по-рассейски.

— Пожалуй. Только есть разница: как «живи»? Учитесь жить у Парижа.

— С таким же правом я могу сказать: учитесь жить у русского мужика.

— Полноте вздор молоть. Русский мужик только глина, Париж скульптор. Что значит жить? Значит — не умирать. Не умирать — быть вечным.

— Уж на что вечнее глины и русского мужика. Солнце остынет, а глина и русский мужик останутся.

Наташа на минуту задумалась. Потом серьёзно сказала:

— Пусть по-вашему. Вечен хаос, но вечна и творческая мысль. И все, что может быть творческого в русской мысли, останется вечным только в таком случае, если будет принято — как бы сказать?.. усыновлено, что ли — Парижем.

— Смело, но недоказательно.

— Для меня доказательно.

— Почему? Объясните.

Наташа подумала и сказала.

— Это довольно сложно… Понимаете, это, конечно, и немного субъективно. Видите… — я люблю бродить своей мыслью везде… Когда я в нашей Штиглицевской школе занималась изучением стиля Возрождения, я много читала об этой эпохе. И мне все казалось странным, как это мог умереть целый мир… Но ведь, поймите, разве его воскресение не чудо! Подумайте только!.. Кто не верит в возможность воскресения из мёртвых по истории Христа, должен поверить в неё по Ренессансу. Понимаете?

Не дождавшись выражения сочувствия со стороны Соковнина, но видя общее внимание, она продолжала:

— И вот, когда наше революционное движение хоть одним краешком всё-таки захватило и меня, я тогда готова была поверить, что эсдеки, действительно, сокрушат всю нашу теперешнюю культуру и, чего доброго, похоронят её, как был похоронен Рим. Мне было грустно. Я искренно сочувствовала борьбе народа за свободу, хотела ему победы, но мне всё-таки было грустно, что вдруг все старое погибнет. Я искала, за что ухватиться. И в моих тогдашних волнениях, я как-то вспомнила об эпохе Возрождения, и думала: где же начнётся потом возрождение нашей современной культуры, с чего? Решила: разумеется с Парижа и в Париже. Мне стало жутко, стало жаль моего теперешнего Парижа, точно я сама и все моё погибало с ним. Я готова была тогда возненавидеть эсдеков, я начинала чувствовать апатию, бесцельность моих художественных исканий и созданий. Но тут-то я неожиданно и почувствовала, что я верующая: верующая в неизбежность возрождения всей современной культуры, даже если б варварам эсдекам удалось разрушить её дотла.

Соковнин улыбнулся и, сделав плавный жест рукой, указывая на Фадеева, сказал Наташе:

— Потише об эсдеках — пред вами правоверный.

Наташа перевела взгляд на Фадеева и тоном полного равнодушия спросила:

— Вы социал-демократ?

Щеки Фадеева покрылись густым румянцем, он улыбнулся и с необычайной мягкостью, граничившей с робостью, сказал:

— По убеждениям… да… И позвольте вам сказать, что социал-демократы совсем не собираются разрушать современную культуру дотла.

— Рассказывайте! Я хоть одним краешком уха, а тоже кое к чему прислушивалась и кое во что вникла. Вы, как Аларих разрушил Рим, хотите разрушить все столицы мира. И мой Париж — Париж во всех четырёх частях света, Париж — символ утончённой цивилизации — превратить в немецкую пивную. О, мне эти немцы, которых я встречала иногда в Париже!..

— Позвольте, позвольте, — уже более оживлённо вступился Фадеев, — вы неправильно понимаете идеи социал-демократии…

— Нет, это социал-демократы неправильно понимают свои идеи. Они не понимают сами себя, потому что никогда не договариваются до конца.

— Да социал-демократы хотят равномерного, правильного распределения благ современной культуры, а никак не уничтожения её. Теперь эти блага нагромождаются целыми горами в одних руках, а рядом нищета…

— А вы хотите срыть горы и превратить весь мир в одну плоскость. Весело — нечего сказать. Разрушайте, разрушайте!..

— Позвольте, — вступился опять Фадеев, успевший побледнеть и снова порозоветь, — я-то лично и все, к чьим убеждениям я примыкаю, мы ничего не хотим насильно разрушать…

Соковнин, следивший с торжествующим видом за этим спором, одинаково равнодушный к той и другой стороне, теперь с покровительственной улыбкой сказал:

— Он из мирных. Он эволюционист.

— Я верю, — продолжал очень серьёзно Фадеев, — что социал-демократический строй водворится в мире сам собой, если только люди, воодушевлённые социал-демократическими идеями, будут вести мирную пропаганду словом и делами, в тех случаях, когда это будет в их власти. Так овладело миром христианство.

— Помогай Бог, — с иронической улыбкой вставил Соковнин.

— Нелегко это, но верно ведёт к цели, — убеждённо сказал Фадеев.

— Несомненно, — вставил опять Соковнин.

И, обращаясь и к Наташе, и к Лине, сказал, с усмешкой кивая на Фадеева:

— Вот он, например, в качестве такого христианского социал-демократа позволяет мне в казённом лесу выбирать самые отборные деревья по минимальной оценке. Потому что, говорит, в сущности лес достояние народное, Соковнин — одна из единиц этого народа, значит, в качестве таковой, имеет право даже на бесплатное пользование дарами природы. Ну, а я, в качестве убеждённого анархиста, накладываю мою лапу на все, что мне полюбится. Je prends mon bien partout où je le trouve[1]. A он даже и взятки за это не берет. Потому что эволюционист.

Фадеев промолчал, но как-то съёжился и улыбался.

Лина, заметив проскользнувшую среди говоривших неловкость, сказала:

— Господа, прошлый раз был уговор, чтоб разговоров на политические темы не заводить, и назначен штраф.

вернуться

1

Хорошее не грех и позаимствовать (Мольер).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: