— С наслаждением, — сказал Соковнин и потянулся к карману.
— Нет, это не вы начали, — остановила его Лина, — это Наташа. Но она по неведению — ей простительно.
А Соковнин, вытащив из кармана, вместо портмоне, часы и, взглянув, внушительно произнёс:
— Ого!
И, обращаясь к Фадееву, добавил:
— Пора! Прощаемтесь с милыми хозяевами и едем… Ну-с, так насчёт лыж: когда же?
— Когда хотите, — сказала Наташа.
Соковнин, подумав, сказал:
— Завтра нам нельзя…
Лина вставила:
— А мне нельзя послезавтра.
— Ну, так стало быть после послезавтра. Идёт?
И Наташа и Лина согласились.
VI
Гости уехали, и Наташа сейчас же забыла о них и, торопливо одевшись, побежала опять на озеро. Солнце уже бросало последние косые лучи, и Наташа хотела воспользоваться оставшимся до обеда часом, чтобы вглядеться в солнечный закат, в движение теней от дома и деревьев парка.
Она подошла к ледяной горе. Санки стояли тут. Удобно уселась и, улыбаясь сама себе от удовольствия, ловко правя, скатилась на озеро к своей «мастерской» — стул, доски, солома под ноги, все, что принёс давеча сюда Сергей, оставалось на месте.
Солнце уходило за дальние деревья, там далеко, за плодовым садом, влево от дома. Местами розоватые полосы, розоватые пятна падали на голые ветви яблонь и на стволы тех немногих сосен, что стояли почти вплотную у дома. Вершины этих сосен горели ярким-ярким румянцем, точно радуясь поцелуям солнца, которое из-под набежавшего тёмного облака, широко развернувшегося над всем западом, все ещё ласкало их последним светом, последней лаской. А тёмное облако над солнцем было точно отражением чёрных дум тех чёрных вершин далёкого елового леса, вершин, которые его уже не видели и, как острые копья, врезывались на горизонте в багряное небо!
Ещё минута, и солнце ушло, и побледнели-затуманились и сосны парка. Точно из кованого золота опустилась над горизонтом узкой полосой занавесь, скрывшая тайну опочивальни ушедшего солнца, да уже и эта золотая полоса задвигается опускающимся ниже и ниже тёмным облаком. А на озере, под горой, и совсем стемнело.
Наташа пошла домой. И думала: «Да, да… непременно во всех освещениях!» Она обдумывала мелькнувшую у неё теперь мысль — написать уже не одну картину, при луне, а всю серию: рассвет, день, закат, ночь. Чтобы повторение одних и тех же контуров дома и пейзажа не вышло однообразным, взять его с разных точек. Но непременно все оттуда же, снизу с озера — дом, как замок, на горе. «Дом на горе…» Под этим названием можно будет и выставить в Салоне.
Мысли Наташи опять понеслись к Парижу. Она видит своего друга, своего учителя, своего «профессора», за работой… Он, вероятно, пишет уже теперь свою картину — «Альпийские снега»… Наташе видятся ясно-ясно все те этюды, которые им были сделаны, и ей страстно хочется теперь видеть, как он пишет с них по- настоящему. Он мечтал разработать их как-то особенно ярко.
…А она ещё и не поделилась с ним своим новым замыслом. Какое свинство: она целую неделю не писала ему ни строчки! Надо сегодня же написать…
«Дом на горе»… Это пожалуй, даже символично. Закутанный в белую заячью шубу, в белой шапке, полный тепла, полный жизни внутри, жизни, льющейся ярким светом из окон… Или нет… Седой старик… Снег на крыше, как шапка седых волос… Тёмные стены — морщины… И седая борода — снег на террасе, снег под домом. Много видал на своём веку старик. Стоит крепко, молчаливо, неподвижно, и только в глазах-окнах светится яркий молодой огонёк…
Солдат, заслышав её шаги, залаял. Наташа подошла к нему и, смеясь, стала гладить его и приговаривать:
— Что ты, что ты, служивенький! Не узнал меня. Не узнал? Ну вот — это я. Ну будет лизаться, будет. Ну, иди в свою конуру, иди, Солдатушка, иди, служивенький. Поди, поспи ещё. Ещё рано караулить, рано на часы — только смеркается.
Солдат издал ласковый звук, протяжный как «аауу», и, потянувшись, пополз в конуру.
За обедом бабушка спросила Наташу:
— Ну сто зе — все лисуесь?
— Рисую, бабушка.
— Покази зе мне-то.
— Завтра, бабушка. Побольше этюдов сделаю, да красками — тогда и покажу.
— Н-но!.. Холёсё. Не нацять ли мне уциться. А то сто все салфетки-то вязать.
— Давайте, бабушка, я вас живо выучу.
— Н-но!.. Ну, холёсё. А когда зе ты мой польтлет-то будесь писать?
— Завтра, бабушка.
— Ты, дусецька, холёсий написи — молоденький. Я на него смотлеть буду да думать: «Вот какая я слявная — спасибо Натке». А то сто — в зелькале-то смотлю на себя, на сталюю-то. Насмотлелясь усь. Надоело.
Наташа посмотрела на бабушку, на её живые глаза, на её милую, добрую улыбку, и через стол послала ей обеими руками воздушный поцелуй и воскликнула:
— Бабусенька моя, хорошая моя! Если бы вы знали, как вы правы! Именно так и надо все писать — чтоб радовало. Надо вот уловить хорошую, радостную черту и увековечить её на полотне. А то толкуй там про сходство. Что хорошего, если я вас спросонья изображу. Чем похожее, тем хуже. Нет, уж я мою бабусиньку нарисую холёсую-холёсую, — и, подмигнув, добавила: — молоденькую.
За вечерним чаем Наташа спросила Лину:
— Ты рано встаёшь?..
— В семь. Просыпаюсь раньше.
— Ещё темно?
— Да.
— Разбуди меня, пожалуйста, завтра. Я хочу видеть восход солнца.
— Хорошо.
Наташа, чтобы не быть ранним утром сонной, легла сегодня раньше своего обычного часа, легла, как все в усадьбе, в половине одиннадцатого. И как только до подушки — тотчас заснула.
VII
Наташа проснулась среди ночи. Точно кто её в бок толкнул. Шум ли какой послышался, или то был внутренний нервный толчок, но, когда она проснулась, открыла глаза, увидела, что в комнате темно, и попробовала опять уснуть, она почувствовала, что сна нет. Точно выспалась. Полежала, потянулась, нашарила на столике спички, зажгла свечу, посмотрела на часы: четыре.
«Слишком рано». И погасила свечу.
Закутавшись в одеяло, пробовала снова заснуть. Но сна решительно не было. И, открыв глаза, она стала смотреть в темноту комнаты. Между портьерой и косяком окна пробивалась узенькая полоска лунного света. Наташа встала, накинула на плечи одеяло, надела туфли и подошла к окну.
Она откинула немного портьеру. Луна стояла на западе, но ещё очень высоко, и через верхушки высоких деревьев бросала яркий свет прямо на весь дом. От стволов деревьев темно-лиловые тени бежали в гору с низины к дому. Свет и тени были резки-резки. То, что было там, за окном, нельзя было назвать «ночь» — нельзя было назвать и днём.
— Наташа, ты не спишь?
Это был голос Лины за дверями в её комнату.
Наташа обернулась и быстро подошла к дверям.
— Нет, я сейчас проснулась. А ты уже встаёшь.
— Я не спала, — ответила Лина. — Но вставать ещё рано. Можно к тебе?
— Да. Ты одета?
— Нет, я сейчас.
— Так нет, Линочка, душечка, я к тебе.
Наташа, шлёпая туфлями, путаясь в одеяле, прошла-побежала в комнату Лины. Лина тем временем отошла от дверей, зажгла свечу, и, когда Наташа вошла, Лина, в одной рубашке, сделала ей навстречу несколько шагов.
— Мы с тобой точно пансионерки, тайком идущие друг к другу на свидание, — сказала Наташа.
Смеясь, она подошла к Лине и, целуя её, сказала:
— Линка, ты простудишься. Ложись скорей.
Они вместе, обнявшись, подошли к кровати, Лина легла под одеяло, Наташа села на край.
— Стой. Тебе неудобно так. Садись ты совсем, с ногами. Вот так.
Лина взяла одну из двух своих подушек, положила её на другой конец кровати в угол к стене, подобрала одеяло, усадила Наташу, а сама села в другом конце.
От слабого света одной свечи все предметы казались задёрнутыми тёмной дымкой, иные обозначались только контурами, но Наташе все было здесь знакомо, и только вот в этот приезд она ещё не успела побывать в комнате сестры.
— Хорошо у тебя тут, Лина! — сказала она, оглядывая комнату.