Наташа улыбнулась, повернула мольберт с портретом к бабушке и торжественно сказала:
— Вот!
Бабушка взглянула, положила вязанье, сняла одни очки, надела другие, приподнялась и, удивлённая и растерянная, смотрела на портрет.
Наташа с нервным напряжением всматривалась теперь в лицо бабушки. Она видела, как по её щекам, из-под очков, покатились крупные-крупные слезы. Их было все больше и больше, углы губ опустились, — бабушка, казалось, готова была разрыдаться. Наташа, уже растерянная, бросилась к ней, обняла её, стала целовать её руки, её лоб и приговаривала:
— Бабушка! Бабуся! Что с вами? Бабуленька, разве?..
А бабушка крепко обняла её, схватила руками её голову, и целовала её волосы, сквозь слезы всхлипывая, и говорила:
— Натка!.. Натка!.. Ведь и я быля молода… и я любиля!..
И ничего не говоря больше, она опять опустилась, беспомощная, в кресло. Наташа склонилась перед ней на колени и, приподняв голову, смотрела в лицо бабушки. Та улыбнулась, и то целовала Наташу, то утирала ещё струившиеся из глаз слезы.
— Бабусенька, успокойтесь же, дорогая моя. Что я наделала?.. Ах, этакая негодная девчонка, что я наделала!
А бабушка, растроганная, продолжала лепетать своим полудетским говором, перемешивая, как и всегда, серьёзное, глубокое чувство с шуткой:
— Спасибо тебе, Натанька, спасибо тебе дологая моя. Вот не озидаля, сто ты мне такой подалок сделаесь… Натанька, я тепель так и не отойду от этого польтлета. Буду смотлеть и думать: вот как состалилясь, а какая быля молодая. Вот ведь, Натка, я такая зе быля, как ты. Вот ты меня угадаля — вот на польтлете-то. Я вот и визю, сто я была молодая. Сколько я ни смотлю тепель свои польтлеты, — все сталюха да сталюха, ницего холёсего. А тепель вот визю, сто я вовсе не состалилясь. Вот ты видись, сто я не состалилясь, ты меня молодой и налисоваля. Спасибо тебе, Натка.
Бабушка опять обняла и поцеловала Наташу и, снова смотря на портрет, говорила:
— Вот как поглязю тепель на этот польтлет, так и смельти бояться пелестану. Все буду думать, сто я есьцё дольго-дольго плозиву. А то знаесь, как сизю одна-то у себя в комнате здесь, ковыляю вот спицями-то своё вязанье, да думаю: вязи не вязи, все лявно умилять сколо плидется. Как подумаю, Натка, сто вот плидется там в земле-то лезать, — и бабушка при этих словах внушительно трижды ткнула пальцем вниз, — так нехолёсё, нехолёсё станет.
Шутливым тоном она продолжала:
— Думаю себе, там холодно, холодно… а я к тёпленькому пливыкля. — И уже серьёзно, деловито добавила: — у меня ведь и место давно на Смоленском куплено.
Помолчав в раздумье, она грустно и ласково произнесла:
— Натка, ты на похолоны-то плиеззяй ко мне из Пализа-то.
— Бабушка, какие похороны, что вы говорите! — горячо протестовала Наташа. — Ведь вы же сами сказали, что вы ещё долго проживёте. Это зеркала нехорошие, — понимаете? — вам и кажется, что вы постарели, а я вот вижу, что вы молодая.
— Плявда, плявда, Натка. Тепель и я думаю, сто я есьце дольго плозиву. Да, Натка, дольго. Ведь у меня в дусе-то все есьцё молодое.
Смотря задумчиво, она тоном добродушной заботы сказала:
— Вот, Натка, как дольго-то я плозиву, ты дольго наследства и не полюцись. А я ведь все тебе завессяля. — Помолчав, она успокоительно добавила: — Но я все лявно все дам тебе и так.
— Бабушка, оставьте, пожалуйста! Что вы все говорите глупости! — обиженным тоном возразила Наташа.
— Нет, плявда, Натка, — не унималась бабушка, — тебе ведь деньги-то там нузьны — много ли ты там из сколи-то полюциля. Только вот у меня сейцяс дома-то немного, Натка. Сот пяток не найдётся. Я тебе дам на дологу-то.
— Да не надо, бабушка.
— Как не надо, как не надо! Я потом плислю и есьцё. Нам-то здесь, в усадьбе-то, много ли надо. У нас здесь все есть. А ты сто Бозья птица!.. Эх, Натка, кабы я быля молодая, и я бы с тобой в Палис поехаля, посмотлеля бы, как ты там зивёсь, молодая-то.
— Поедемте, бабушка.
— Нет, куда мне, у меня ноги не ходят, сто я тебе буду там обузой-то. А ведь в Пализе-то все поди-ка на сталом месте? Есьцё мне, позялюй, будет глюстно вспоминать, как в молодости-то там быля. Ведь мы там с дедом твоим дольгонько позили. Холёсее было влемя. А тепель вот куда с больными-то ногами деваться. Сиди сиднем.
— Ну вы хоть на свадьбу мою приезжайте, бабушка.
— На свадьбу?! А лязве ты замус выходись?
— Нет ещё, бабушка… но может быть, и выйду.
— Н-но? Натка, ты не влёс?
— Правда, бабушка.
— За кого зе?
Наташа крепко обняла бабушку, поцеловала её руки и потом, подняв опять голову и смотря ей прямо в лицо, весело сказала:
— Бабусенька, я только вам открою этот великий секрет. У меня жених… To есть не совсем жених, бабушка, а, понимаете, я думаю, что он будет моим женихом. Он — художник, бабушка, — понимаете? — большой художник.
Бабушка весело смотрела ей в глаза и с немного лукавым добродушием отозвалась:
— Понимаю, дусецька, понимаю. Больсе половины поняля.
И глядя на Наташу пытливым, ласковым взглядом, спросила:
— Молодой?
— Молодой, бабушка. Тридцать два года.
— Ну, слява Богу, — не сталий. Луцьсе бы помолозе-то, да ницего.
С весёлой убеждённостью Наташа повторила:
— Ничего, бабушка.
— Ницего-то, ницего… Да он сто зе, тозе из Петельбульга?
— Нет, бабушка, он француз.
Бабушка смутилась. Тоном, в котором звучали и сомнение и грусть, она, немного растягивая слово, произнесла:
— Фля-нцу-зь?.. Ой, ненадёзный налод флянцузы!
— Этот надёжный, бабушка.
— Ты думаес?
— Уверена, бабушка.
Бабушка с добродушной покорностью серьёзно сказала:
— Ну тебе луцьсе знать. А только всё-таки, Натка, ты не оцень довеляйся флянцузам-то.
— Бабушка, я доверяюсь не французу, я доверяюсь таланту. Талант не обманет.
— Мозет быть, мозет быть. Дай Бог тебе всего холёсего, Натка. Не нам тебя судить. Деляй, как знаесь.
— Только вы теперь пока никому не говорите, бабушка. Я ведь ещё и не знаю, что из всего этого выйдет.
— Холёсё, холёсё. Мольцю.
XI
В тот день, как было условлено, Соковнин и Фадеев приехали в Девичье поле. Приехали на соковнинской прекрасной тройке одномастных бурых. Четырехместные сани с широким задком, лёгкие, простые, некрашеные, были покрыты бухарским ковром. Две пары лыж, связанные ремнями, торчали из передка рядом с кучером. Лина и Наташа встретили гостей с восторженными лицами. Сегодня и Лина была какая-то особенная, — точно настроение Наташи подняло и в ней скрытую энергию и теплоту. Рядом с сестрой, Лина была её сестрой, и — это чувствовалось — сестрой старшей. Более крупная, чем Наташа, и тем, казалось, более устойчивая; с более светлыми волосами, менее нервная, она теперь, немного развернувшись из своей замкнутости, годилась бы в натурщицы для той светлой аллегорической фигуры, какой изображают Россию в древнерусском наряде, с щитом и мечом, в спокойно-выжидательной позе.
Наскоро позавтракали и велели подавать лошадей к крыльцу.
Все уселись по своим местам, и горячая тройка, уже успевшая выбить копытами в снегу у крыльца ямки, рванулась и понеслась.
Через полчаса они остановились у поворота с большой дороги на просёлочную. Кучер слез; вылез и Соковнин и помог кучеру перепрячь тройку гусем.
— Вот отсюда, — сказал Фадеев барышням, — мы через пять минут будем у лесника в глухом лесу.
Но дорога оказалась узка для троечных саней, отводы задевали за сугробы, тройка, мало привычная к гусевой гоньбе, частенько заминалась, — и, вместо пяти минут, проехали десять.
С первыми шагами было немало хлопот. Ни Наташа, ни Лина не бегали на лыжах с детства, и им сначала было трудно сохранить устойчивое равновесие. Соковнин и Фадеев взяли себе простые лыжи лесников, а барышням — привезённые с собой хорошие лыжи с тюленьей подшивкой.
— Это для чего мех? — спросила Наташа.