Снизу Лина и Фадеев заметили их, и Фадеев махнул им приветственно шапкой. Соковнин ответил тем же.
— Ну, давайте помолчим, — с улыбкой посмотрев Соковнину в глаза, сказала Наташа. — Не мешайте мне думать, дайте мне сосредоточиться на своих мыслях, сосредоточьтесь на ваших. Мне хочется посмотреть на лес.
— Слушаюсь, — сказал, подчёркивая своё огорчение, Соковнин. — Вы позволите мне закурить?
— Пожалуйста.
Соковнин достал портсигар, закурил папиросу и, опустив голову, смотрел себе под ноги и думал. Наташа окидывала взглядом всю открывавшуюся перед ней панораму. Ей вспоминались все когда-то виденные ею картины на выставках, все эти «лесные дали» Шишкина, Аполлинария Васнецова и других. Она чувствовала, как в душе её тоже точно что-то разрешалось вширь и вдаль. Этот родной пейзаж казался дорогим и близким более, чем всякий другой, будь он во сто крат красивее. Вот, там, эта убогая деревушка, на этом снежном острове, эти чёрные хатки, занесённые снегом, точно какие-нибудь белоголовые грибы-поганки, — они были ей дороги и милы, как символ той убогой Руси, которую все, кто её любит, чувствуют такой великой. В душе Наташи было тоскливое и в то же время сладкое чувство. Сердце сжималось от бессознательного сочетания радости и печали, бессознательного и беспричинного для этой минуты. Атавизм, что ли, это вызывал такое настроение? Тут — как будто заново перечувствовалось в бесформенных ощущениях все пережитое предками, светлое и тёмное, великое и унизительное. Не их ли горькие преодолённые страдания создавали радостную мечту возможности осуществления всех великих надежд потомками? Не их ли тени, могучие и скорбные, витают над нами: в час уныния призывая к бодрости, в минуты торжества напоминая горечь выстраданного?.. Непочатые силы этих лесов и полей — непочатый источник любви-жалости!..
Наташа оглянулась ближе вокруг себя, — стала вглядываться в окружавший её лес. Здесь, около полянки, все деревья, опушённые снегом, заиндевевшие, казались точно сделанными из серебра, оттенённого чернядью. Тончайшая ювелирная работа! И в то же время — весь этот лес представлялся как будто соединением живых существ.
Да, это люди.
Это жизнь.
С густой шапкой курчавых волос стоят сосны. Их много, они почти одни заполняют всю площадь. Назовите их, как хотите: войско, воины, дружина, пахари, рабочий народ, они — представители физической силы, они — масса.
А вот среди них вкраплены одинокие тёмные ели с развесистыми тёмными ветвями, прямыми, никнущими к земле, точно пряди волос, небрежно причёсанной или взъерошенной головы. У них интеллигентный вид, — художника, профессора, учителя, журналиста — разве не отличите вы в толпе?
А вот ещё какие-то деревья? Без листьев теперь не узнаешь, ольха ли, вяз ли? Может быть и осина? На их ветвях крупными хлопьями лежит снег. Наташе почему-то приходит в голову сравнение их с поседевшими и облысевшими на службе чиновниками. Их тут немного, но они как-то все выпятились вперёд, заслонили даже собой самые стволы и сосен, и елей.
А вот кучками стоят берёзы, ещё совсем молодые, богатые мелкими ветвями, мелкими, тоненькими прутиками. Они все заиндевели сверху донизу, они все кружевные, почти прозрачные, все такие нежные, точно кисейные барышни на балу. Какие они все хорошенькие!
Насмотревшись, Наташа переводит взгляд на Соковнина. А тот все сидит, повесив голову, и пускает струйки дыма от уже догорающей папиросы.
— Да вы что это так задумались? — весело говорит ему Наташа.
— Не мешаю вам.
— Что же у вас узоры что ли под ногами написаны, что вы даже не взглянете вокруг? Ведь это же красиво! Понимаете, ведь это страшно красиво!
В её шутливом весёлом тоне уже слегка звучало раздражение.
Соковнин поднял голову, оглянулся и спокойно-спокойно сказал:
— Красиво.
— Вот видите, что значит, в вас нет художественной жилки! Вас это так мало интересует, что вы, здесь, перед этой великой Божьей красотой, способны думать, смотря в землю, Бог знает о чем: быть может о ваших сименталках.
Он бросил на неё немного резкий, жёсткий взгляд и по-прежнему спокойно ответил:
— Хорошая порода.
Наташа вдруг смутилась, поняла, что была неправа, в глазах её засветилась тёплая ласка и она сердечным тоном произнесла:
— Ну, полно, не сердитесь… Простите, что я вам это сказала… ведь это я зря.
— Нет, в самом деле, — продолжал вполне серьёзно Соковнин, — очень ценная порода. Может стать доходной, если только за ними хорошенько ухаживать. Весь вопрос в том, чтобы акклиматизировать их и приспособить к нашему корму.
— Ну полноте, Николай Николаевич, разве это мне интересно… в эту минуту.
— А почему вы думаете, что мне интересны ваши художественные впечатления?
Наташа опять вспыхнула:
— Потому… что… потому что… это для всех интересно! Я не говорю о своих толькохудожественных впечатлениях. А искусство — это для всех.
— Представьте, что не для меня.
Наташа взглянула на него сначала с серьёзным недоумением, с готовностью протестовать, потом улыбнулась и ласково сказала:
— А знаете, я вам не верю. Не сердитесь, Николай Николаевич, но ведь вы совсем не такой злой, каким хотите казаться… И я не такая. Дайте руку на мир… Ну, слышите, дайте руку!
Он, не торопясь, протянул ей руку.
Наташа сказала:
— Отчего мы с вами всегда спорим и ссоримся?
— От разницы мировоззрений.
— В чем разница?
— Вы — рабыня, я — анархист.
— Я — рабыня?.. Объясните.
— Вы думаете, что с вашим свободным искусством вы уже так свободны. Да никогда! Вы подчинены всяким законам вашего искусства. Вы подчинены технике, вы подчинены вдохновению, подчинены внушению. Подчинены, наконец, просто моде, подчинены вкусу потребителя.
— Неправда, — горячо возразила Наташа, — а пишу не для потребителя, я пишу для самой себя!
— Вот это неправда, — усмехнулся Соковнин.
— Почему?
Соковнин уверенным, авторитетным тоном, отчеканивая слово «неправда», говорил:
— Неправда — если вы хотите успеха. Неправда — если ваше искусство для вас источник существования. Неправда — если вы хотите воздействовать вашим искусством на кого бы то ни было. Все неправда. Вы, с вашим свободным искусством, все ваше мировоззрение подчиняете только ему, только вашей профессии. Я говорю вам это как истинный анархист, не знающий другого бога, другого авторитета, кроме свободы моего самопроизвольно определяющегося духа.
— Да что вы все носитесь с вашим анархизмом, — уже с меньшей горячностью, но также уверенно заметила ему Наташа. — Начитались разных книжек, да и кричите о своей свободе. Точно и вы не подчинены всем условиям вашей жизни, и вашим сименталкам, и вашему хозяйству.
— Я ему не подчинён, — спокойно продолжал отстаивать своё Соковнин. — Я вам уже сказал, что я расту, как вот эти сосны. Сосу корнями из почвы соки, которые есть в ней, не ища никому угодить, не желая никого пленить. Ни сам не подчиняюсь, и никого не подчиняю. С окружающими меня живу по договорному праву, и пользуюсь всем тем, чем мать-жизнь наделила меня по происхождению от богатого отца, совершенно так, как пользуюсь моими физическими и духовными силами, которыми мать-природа наделила меня при рождении. Мне хорошо. И я не вижу никакой надобности переустраивать свою жизнь по чьему бы то ни было чужому вкусу. Живу, смотрю на мир, и думаю о нем, что хочу. Понимаю его, как хочу. Мне ни до кого нет дела: ни до религии, ни до государства, ни до каких бы то ни было теорий нового склада, ни социалистских, ни анархистских. Я проштудировал их все, убедился в их взаимном противоречии и взаимном отрицании, и ни с одной из них не согласился в целом. Да и почему я должен согласиться с тем или другим учением. Как истинный анархист, — анархист Божьей милостью, а не по тому, что легло мне на душу из последней прочитанной книжки, или что мне внушила толпа, — я сам создаю свою жизнь такой, какая мне кажется лучшей для меня среди окружающих меня. Я «единственный» и по Штирнеру и сам по себе. И если милый Штирнер сказал раньше, чем я родился, что «высшим законом для нас является личное благо», то из этого не следует, что тысячи людей и до него и после него не додумывались сами, как вот я, например, до этой великолепной мысли, что все на свете должно играть лишь служебную роль для моего счастья…