— С доносчиками разговор короткий, припечатаю — дух вон!
Михаил Бруснев спросил, который час. Егор Климанов, намотав цепочку на палец, вытянул из кармана жилетки серебряную луковицу:
— Без четверти двенадцать.
— Пора начинать. Все пришли?
— Прошин давно по бумажке речь твердит. Боится до ужаса! Богданов тоже тут…
Прибежал наконец Егор Афанасьев. Оказывается, заподозрил, что следом увязался шпик. Егор налево, тот за ним. Егор в проулок — не отстает. Пришлось попетлять изрядно. Только проверив хорошенько, что нет хвоста, пошел на встречу с братом, но Федора в условленном месте уже не застал; до леса на взморье добирался самостоятельно.
Ровно в двенадцать, по своему обыкновению не выдаваясь вперед, Бруснев шепнул Вацлаву, чтобы открывал собрание. Цивинский вышел на середину поляны, похлопал в ладоши, привлекая внимание. Кто сидел — встали, кто стоял — сгрудились вокруг холмика. Волнуясь, Цивинский снял картуз, откашлялся и сказал:
— Мы, как вы уже знаете, празднуем сегодня день пролетарской солидарности. Сейчас перед вами будут говорить ваши братья — рабочие. Прошу тишины! — И тихо добавил: — Выходи, Федор Афанасьевич, твое слово…
Михаил Бруснев, поручая Федору произнести речь иа маевке, был уверен: этот справится лучше иного интеллигента. Много читая, размышляя о превратностях жизни простого люда, Федор всегда умел пробудить в собратьях чувство классовой солидарности. Недаром ведь, когда выпустили подписные листы в пользу стачечников «Нового Адмиралтейства», Афанасьев на фабрике Воронина — на ткацкой фабрике, где заработки ниже заводских! — сумел собрать пожертвованных средств не меньше других комитетчиков. Глуховатый голос Афанасьева, когда он в чем-либо убеждал собеседника, становился проникновенным, набирал внутреннюю силу. Накануне он и Богданов показывали Брусневу тезисы выступлений, было видно, что говорить собираются о самом важном. Но как скажут? Сумеют ли заинтересовать людей?
Афанасьев шагнул на возвышение, подумал, как ловко пришелся этот бугорок в середине поляны, будто нарочно насыпан, чтоб ораторов было видно со всех сторон. Утвердившись на холмике, минуту-другую собирался с мыслями, подняв глаза. Тихо шелестели ветви берез, ветерок с залива приятно веял в лицо. На небе — ни облачка, солнце впервые sa весну пригрело по-настоящему. Федор одернул пиджак, огладил волосы и вдруг почувствовал, что в горле пересохло — слова не вымолвить. Знаками показал — дайте промочить. Отхлебнув молока, поставил бутылку возле ног. И все это в абсолютной тишине. Будто вымерла поляна. Закрой глаза, не поверишь, что здесь полно людей.
— Товарищи! — сказал Афанасьев и сделал паузу, как бы прислушиваясь к своему голосу. Ощущение было необычным — надо заботиться не о том, чтобы тебя не услыхали чужие уши, напротив, надо напрягаться, чтоб услышали все. — Сегодняшний день должен неизгладимо остаться у каждого в памяти. Только сегодня, в первый раз, нам пришлось собраться со всех концов Петербурга на это скромное собрание и в первый раз услышать от товарищей рабочих горячее слово, призывающее на борьбу с нашими сильными политическими и экономическими врагами…
Афанасьев перевел дыхание. Среди рабочих на поляне было несколько женщин. Верочка Сибилева пришла принаряженная… Вон и Анюта Болдырева. А эта девушка, узнал ее, с Нарвской заставы, кажется, Маша…
— Да, товарищи, видя такого врага, — показал рукой в сторону города, — и не зная, в чем его сила, видя свою небольшую горсть людей, которые берут на себя эту борьбу, некоторые из нас не могут надеяться на успех нашей победы: они в отчаянии и трусости покидают наши ряды. Нет, товарищи! Мы твердо должны надеяться на нашу победу. Нам стоит только вооружить себя сильным оружием — а это оружие есть знание исторических законов развития человечества, — нам стоит только этим вооруружить себя, тогда мы всюду победим враг?…
Михаил Бруснев довольно улыбнулся: все идет хорошо, сомнения напрасны. А были таковые, были. Ведь опыта — никакого… И как радостно, что нервое слово Афанасьева несомненно удалось. Ах, Федор, Федор… С каким достоинством держится, как уверенно вторгается в область высоких материн! Государственный муж, да и только!
— Никакие притеснения, — продолжал Афанасьев, — и высылки на родину, заточение нас в тюрьмы и даже высылки в Сибирь не отнимут у нас этого оружия. Мы всюду найдем поле победы, всюду будем передавать свое знание: на родине крестьянам, а в тюрьмах будем объяснять арестантам, что они тоже люди и имеют все человеческие права; чтобы они, сознавши эти права, передали свое знание другим и организовали их в группы. В этом залог нашего успеха!
Афанасьев говорил как-то очень просто, без пафоса, как о делах самых будничных, житейских. Его слушали, буквально открыв рты, ловили каждый звук глуховатого голоса, наполняясь уверенностью — так оно и должно быть. Все разумно, справедливо…
По тому, с какой жадностью слушали его, застыв в самых разнообразных позах, Афанасьев понял, что не ошибся, когда размышлял, о чем говорить на маевке Слово доходило до сердец, западало в души.
— Да, товарищи! — выкрикнул он. — Нам часто приходится читать или даже слышать о манифестациях рабочих на Западе, которые громадными и стройными колоннами движутся по городам и наводят страх на своих эксплуататоров; но стоит нам присмотреться к истории развития этой стройной массы — и тогда нам станет ясно, что эта масса произошла от такой же небольшой группы людей, как и мы…
Цивинский нагнулся к Михаилу Брусневу, жарко зашептал на ухо:
— Замечательно! Просто замечательно…
Бруснев отмахнулся нетерпеливо:
— Записывай, записывай, не отвлекайся…
Федор Афанасьевич хлебнул из бутылки еще пару раз, вытер с бороды молочные капли:
— Взглянем хотя бы бегло на историческое развитие социал-демократической партии в Германии, этой самой сильной и стройной организации на Западе. Она тоже произошла от небольшой кучки людей, сгруппировавшихся в одной производительной местности, как наш Петербург. Эти рабочие нервые сознали свои человеческие права и стали передавать свои убеждения другим рабочим, за что стали преследоваться и высылаться правительством по провинциям. Но даже это распоряжение послужило на пользу рабочим. Эти рабочие нашли себе товарищей и, сорганизовавшись все вместе, составили один нераздельный союз…
— Всех не сошлют! — задорно крикнул Коля Иванов. — А сошлют — и там но пропадем! Будем, как Василий Буянов!
— Что же нам, русским рабочим, отчаиваться! — Афанасьев, распаляясь, потряс кулаками. — Или бежать от этих борющихся товарищей, которые идут за такое великое дело, как дело народного освобождения?! Смотря на все исторические факты, которые нас смело заставляют надеяться на победу, мы должны также думать и о нашем русском народе. Он до тех пор будет нести взваленные на него тяжести, пока не сознает за собой человеческих прав и не сознает, что он-то, рабочий, — Федор Афанасьевич развел руками, показывая на присутствующих, — должен иметь больше всех право пользоваться всеми богатствами, производимыми его трудом. Наш рабочий должен также знать, что труд есть двигатель всего человеческого прогресса, что он — создатель всей науки, искусства и изобретений! Лишь только народ все это узнает, его тогда никакая армия не сможет удержать от самоосвобождения, а нести такое сознание в парод есть прямое, неотъемлемое право всех развитых рабочих…
Умолкнув, Афанасьев сошел с бугорка, снял очки и, близоруко сощурившись, вздохнул: больше, мол, сказать нечего. Произошел непредвиденный нерерыв. К Афанасьеву потянулись со всех сторон, кто-то обнял его, Фунтиков восторженно пробасил: «Качать!» Подхватили, несколько раз подбросили в воздух.
— Пустите! — отбивался Афанасьев. — Очки поломаю, пустите!
— Ну, Федька, пронял, стервец! — Сергей Иванович Фунтиков тоже полез обниматься. — До печенок достал! Ну, стервец! — За нарочитой грубостью Фунтиков скрывал взволнованность. Пришлось Цивинскому вмешаться: