— Вашескородь, помилуйте — маху дал! — взмолился Штрипан, наблюдая косым взглядом за движением кулаков. — Сказали, с провизией, я и подумал — прогулка… Ей-богу, вашескородь! У меня полуштоф имелся… Покамест они болтали, на бережок отлучился. Хлебнул маленько… Хе-хе… А посля в песок закапывал, чтоб холодненькая была…

— Смотри, Гришка! — кулак снова оказался в опасной близости к носу Штрипана. — Я тебе кудри-то расчешу… Не возьмешься за ум — горько пожалеешь. Разок ещо смухлюешь — в тюрьму! Без долгих разговоров!

— Как можно, вашескородь! — Штрипан от ужаса зажмурился. — Верой и правдой отныне… Довольны будете. Своим умом достиг — стервятники они, обижают простого человека…

В 1892 году группа «Освобождение труда» издала в Женеве брошюру с предисловием Георгия Плеханова «Первое мая 1891 года. Четыре речи рабочих, произнесенные на тайном собрании в Петербурге». Четвертая речь принадлежала Николаю Богданову, он сказал ее вечером в доме Егора Климанова. Брошюра имела хождение по всей России и много лет служила делу развития классового сознания пролетариев.

После майских арестов в Петербурге не стало житья: полиция осатанела. Комнатку на Обводном пришлось бросить: обнаружили слежку. Брат перебрался в фабричную казарму, Федор ночевал у земляка, занятого извозом в порту. Неделю не давал о себе знать товарищам, опасаясь навлечь беду. Надо бы повидаться с Брусневым, но как? И вдруг вспомнил особняк на Глазовой улице! Вера Сибилева ушла тогда от филера, надо налагать, удачно. А если так, квартира по соседству с публичным домом чиста.

Вечером проскользнул во двор; помешкал, поглядывая на занавешенные окна, ничего подозрительного не заметил. Постучался, как было условлено. Дверь открыла Анюта Болдырева. Обрадовалась, всплеснув мокрыми, в мыльной пене руками:

— А мы уж думали, куда запропал! Проходите, Федор Афанасьевич… А я стнрку завела, извиняйте!

— Спокойно у вас? — поинтересовался Федор, усаживаясь на клеенчатую кушетку.

— Где там! — Анюта вытерла руки, взялась за самовар. — Никакого спокою… То пьяные во дворе дебоширят, то песни горланят. Девицы эти, опять же…

Афанасьев улыбнулся в бороду:

— Я не про то… Полиция не лезет?

— Чего нет, того нет. Заведение приличное, народу ходит много. Чаще-то господа… Зачем их беспокоить?

— Славно устроились, — одобрил Федор. — А Вера где?

— Да где ж ей быть, с Алексеем гуляет. К свадьбе у них идет… Венчаться будут.

— Дай-то бог! — Федор помолчал, наблюдая, как ловко управляется Анюта, накрывая на стол. — Из наших-то объявляется кто?

— А как же? — Анюта понизила голос. — Сегодня Костик Фокин обещался с Василием Ивановичем. Из Москвы приехал какой-то человек, будут у нас разговаривать.

— Славно, славно! — обрадовался Афанасьев. — Значит, подождем.

Удачно долучилось: он только подумал их разыскать — Михаила Бруснева и Костю Норинского, а они, вот они — сами сюда жалуют…

С Брусневым крепко обнялись. Похлопывая Федора по спине, Михаил Иванович выговаривал:

— Разве можно так? На Шпалерную посылали — ответили: не значится. Всех, кого можно, опросили — никто не видал…

— Из-под носа у шпиков утек, думал — конец. — Федор Афанасьевич сокрушенно вздохнул. — От фабричных ворот привязался один… Мордатый такой… С маевки, видать, заприметил: тот самый, который гнался за нами… Решил отсидеться, чтоб без риску.

— Ну ладно, черт с ним, — весело сказал Бруснев, — главное — на воле, жив-здоров… Знакомься, товарищ из Москвы. — Повернулся к гостю: — А это наш Федор Афанасьевич, в центральном кружке — фигура!

Афанасьев пожал руку представительному молодому человеку, черноволосому, кудрявому, хорошо одетому. Обратил внимание: как-то особенно пристально смотрит в глаза, словно не верит, что перед ним именно тот, о ком разговор.

— Петр Моисеевич приехал к нам за подмогой. — В голосе Бруснева проскользнула горделивая нотка. — Просят москвичи кого-нибудь из рабочих для пропаганды. Тебя не доискались, наметили Костика… Как смотришь?

Студент Кашинский был направлен в Петербург народовольческой группой. Ехал сюда с двойственным чувством. Он исповедовал террор, убежденный, что в глухое безвременье только взрывы бомб и револьверные выстрелы могут всколыхнуть Россию. Но, с другой стороны, прекрасно понимал: без тесной связи с заводами и фабриками надеяться на расширение освободительного движения бессмысленно. И еще понимал: напрямую агитировать рабочих за террор — дело практически безнадежное; к святой революционной жертвенности склоняются из них единицы. Что же оставалось? Следовать примеру марксидов: пропаганда и еще раз пропаганда! Искать надобно пути к душам простолюдинов, вовлекать в революционный круговорот, привязывать к себе. А потом видно будет; может, удастся сколотить несколько боевых групп для массового террора… Петербуржцам хорошо: у них Технологический институт; практикуясь на заводах, будущие инженеры могут сами устанавливать связи с рабочими. А московские студенты — университетские гуманитарии, естественники Петровской академии — никаких подходов к заводам и фабрикам не имеют. Вот и пришлось с поклоном к Брусневу… Прослышав, что в его организации есть рабочие, которые могут самостоятельно вести пропаганду, приехал удостовериться; если оно так, пригласить кого-нибудь в белокаменную.

Посматривая на Афанасьева, Петр Моисеевич думал: «Заполучить бы этакого зубра…»

Поговорив о том о сем, «прощупав» Афанасьева со всех сторон, Кашинский закинул удочку: не согласился бы поехать в Москву? Нет, конечно, против молодости он ничего не имеет, товарищ Норинский тоже очень бы пригодился, но… Просительно сказал:

— Хотелось, чтоб опытный человек, похожий на вас… Понимаете, совершенно не связаны с пролетариями! Никакой пропаганды на фабриках…

Неизвестно, как повернулся бы разговор, однако Бруснев подхватил:

— Поедем, Афанасьевич! Студенческой моей жизни скоро конец, направляют инженером мастерских Московско-Брестской дороги… К осени переберусь — будем опять вместе. А?

Афанасьев задумался. В Петербурге оставаться опасно — яснее ясного. Переезд был бы кстати. И что Бруснев станет москвичом — на руку. За ним в огонь и воду: надежный человек… Но найдется ли на новом месте работа? Глаза совсем ослабли, вдруг врачи к станку не допустят. А чем жить?

Поделился сомнениями, стесняясь деликатности затронутой темы: о личном говорить не привык. Но Кашинский сомнения развеял, назвав предмет колебаний пустяковым.

— Я человек состоятельный, — заявил важно, — из собственных средств ежемесячно стану платить по десяти рублей. Разумеется, пока не устроитесь…

— Неловко, право. — Федор беспомощно взглянул на Бруснева. — Чай, не захребетник…

— Полно! — рассмеялся Михаил Иванович. — Не на воды едешь… Ты о другом думай — хватит ли десяти рублей на пропитание?

— Хватит, хватит! — Афанасьев замахал руками, опасаясь, что разговор о деньгах получит продолжение. — Согласный…

Костя Норинский не обиделся, что посылают другого. Понимал: Афанасьев подходит по всем статьям, пользы от него поболее… Кашинский задерживался, Федору отъезд наметили на послезавтра. Для большей безопасности — на вокзале всегда толкутся шпики — уговорились так: Костя покупает билет, едет до Тосны, куда Афанасьев отбывает заранее, с оказией. Вагон пятый… Возьмет у Костика свой билет и поедет дальше. А Норинский возвращается…

Крутой поворот в жизни. И неожиданный. Но чем дольше думал Федор о предстоящей работе, тем больше убеждался: выбор правильный. В Питере много ребят, которые не дадут затухнуть огоньку, — закаленные, с верного пути не свернут. И если вправду на московских фабриках покамест не пахнет марксистской пропагандой, то где же быть ему, Афанасьеву, как не в Москве?! Показать надо, что недаром голову ломали над книгами; доказать, что питерское подполье кое-что стоит…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: