ГЛАВА 7
После казарменно-чиновного Петербурга с его выверенными, выстроенными по ранжиру проспектами Москва казалась похожей на огромную разухабистую деревню, погруженную в обжорство и пьянку, лихорадочный торг, истовое богомолье. Уличные сапожники, торговцы сластями, пирогами, квасом, ваксой и щетками и еще бог знает чем сновали по улицам, смешиваясь с монахами, нищими, богомольцами, пришлыми из разных мест России, создавая бестолочь и суету, оглашая площади и переулки хриплым, визгливым, лающим гамом.
Закружившись в переулках Зарядья между обшарпанными домами, Афанасьев чуть не заблудился, обалдев от вони и духоты. Заторопился к Москворецкой улице, думал, там воздух почище. Но и здесь облегчения не получил. Лавки с церковными свечами, воском, а главное, мылом издавали отвратный запах. Подался на Балчуг, известный торговлей железом и скобяными товарами — подковами, гвоздями, амбарными замками, петлями для ворот, обручами и ободьями, а также пенькой, веревками, канатами. С Балчуга Федор Афанасьевич, держась затененной стороны улицы, извилистым путем стал подниматься к Лубянке.
На Старой площади море голов — знаменитая толкучка, где московские прохиндеи норовят всучить неимоверную дрянь, до хрипоты, до помутнения в глазах убеждая, что лучше этого товара в мире нет ничего. Подивился Афанасьев и здешней обжорке. Прямо под открытым небом, между лавчонками со съестными припасами, стояли грязные расшатанные колченогие столы и скамейки. Мелкокалиберный базарный люд: ломовые извозчики, калеки, странники, какие-то обнищавшие господа, одетые в благородное платье, но засаленное, обтерханное, берут в лавках миски со щами, краюхи хлеба; кто побогаче — вареную требуху; едят здесь же, не отходя далеко от разлитых на землю помоев. Остатки пищи смахивают со столов под ноги, мухота черными плотными роями кружит над головами. Страх божий, а весело как-то, беззаботно. Одно слово — Москва…
Без особого труда, можно сказать, с первого захода Федор поступил на фабрику Филонова. Нанимаясь, думал, что станут мытарить — откуда, мол, да зачем, а потом, чего доброго, пошлют к врачу, как это водится в Питере, но ткацкий мастер, даже не взглянув в паспорт, равнодушно кивнул: «Просись в артель. Примут — ступай в контору. Скажешь, от меня…»
Приткнулся Афанасьев к серпуховским мужикам, выставив кое-какое угощенье артельному старосте. Смачно хрустнула на зубах горькая луковица, помутнели глубоко посаженные глаза; старик с бугристой рожей покровительственно просипел: «Ништо, добывай хлеб насущный… А начнут кочевряжиться — обломаем». Понял Федор, что староста — большая сволочь, однако обратного хода застольной беседе не дал, надо было зацепиться за место любым способом.
Поработал, присмотрелся к здешним порядкам — оторопь взяла. На что уж питерские промышленники кровососы, но такого открытого грабежа не допускали. Основы и утки из рук вон плохи, ткани у Филонова заправляются многоремизные, узорчатые, за смену вдоволь наломаешься, а заработок плевый. Хорошие ткачи и те вырабатывают в месяц по восемь-девять рублей, хоть тресни, больше не получишь. А с больными глазами и подавно… Жила фабричная братия в мрачной казарме, на манер солдат или острожников. Во дворе — скверная банька; тесная, грязная. Топили ее два раза в неделю, в эти дни — столпотворение. Мужикам, конечно, полегче, помылся с горем пополам — и в кабак. А фабричные женки караются с бельишком до поздней ночи, кто не успел выстирать ветошку — терпи до следующего раза. И что еще было плохо — питались ткачи из артельной кухни продуктами, которые поставляла фабричная лавка. Цены базарные, и выбора никакого: что дадут, то и лопай. Люди были вконец обозлены, глухо роптали, проклиная тяжелую долю. По опыту своему Афанасьев чувствовал: достаточно маленькой искры, чтоб бочка с порохом взорвалась. Жалел, что нет пока у него людей, на которых можно было бы опереться: на чужака, устроенного в артель старостой, посматривали косо.
На восьмой день, как вошел Афанасьев в артель, приключился случай: наливая из общего котла постные щи со снетками, кашевар вывалил в деревянную миску на десять человек здоровенную лягушку.
— Братцы, гадами кормят! — заорал Захар Щепа, ткач из Серпуховского уезда. — Оскоромили православных!
Завизжали женщины, одну тут же стошнило. Поднялся неимоверный гвалт.
— Старосту давай! — послышалось из разных углов кухни.
— Артельно-ого!
Не торопясь, прихрамывая, пожаловал староста. Выудил лягушку уцепистыми пальцами, швырнул в окно.
— Чего вопите? Невидаль — лягва… Снеток — водный житель, где рыба, там и лягушки.
— Черт толстомордый! — взвопил Щепа. — Тебя выбрали, чтоб миру порадел, а ты с хозяевами стакнулся, никакого облегченья…
— Скинуть его! — гугукнул кто-то.
— Совестливого надо!
— Пущай сам лягушек жрет!
Старик заносчиво усмехнулся:
— Кого это скинуть? Кто будет скидать? Вы, что ли? Господин ткацкий мастер быстро ущучит…
Захар Щепа отпихнул кашевара, опрокинул котел — горячие щи хлынули на заплеванный пол. Будто по команде ткачи опростали наполненные миски, застучали ложками по столам. Рванув на груди рубаху, Щепа заорал еще громче:
— На, ирод, пей кровушку! Храпоидол проклятый!
— К мастеру айда!
— Не будем работать!..
Ткацкий мастер, уразумев суть претензий, вопросительно посмотрел на хромого. Староста приподнял жирные плечи:
— Вздор-с… Померещилось.
— Брешет, паскудина! — Захар Щепа мелко перекрестился. — Истинный бог, лягушатиной потчевали!
— Где? — мастер притворно зевнул.
— В котле плавала! — горячился ткач.
— Лягушка, спрашиваю, где? Представьте доказательство.
— Дак… выбросил, леший. — Щепа беспомощно оглянулся. — Все видали!
— В окошко кинул! — поддержали из толпы.
— Сказки-с. Напраслину возводят. — Бугристая рожа старосты побагровела от негодования. — Смуту затевают, чтоб, значитца, меня сколупнуть…
— Не желаем!
— Меняй артельного!
Ткацкий мастер поднял руку:
— Тиш-ше, тиш-ше! Немедля вставайте на работу! Я доложу в конторе, хозяин придет — разберется. А сейчас по местам!
Но загнать людей в корпуса не удалось. Вечером в казарме долго не могли успокоиться, возбужденно переговаривалась, по косточкам перебирая ненавистного старосту. Доставалось и мастеру.
— Одна шайка-лейка, хромой ему сродственник…
— Ничего, завтрева хозяину откроем ихние делишки…
Афанасьев, покуривая, прислушивался. Когда Щепа пошел в кухню за кипятком, на лестничной площадке окликнул:
— Послушай, Захар, вправду собираешься у хозяина защиту искать?
Щепа, жилистый, верткий мужик, зыркнул из-под мохнатых бровей:
— А тебе какое дело? Дружка-артельного жалеешь?
— Дурак ты, Захар. — Афанасьев нахмурился. — Он мне такой же приятель, как тебе… Из одного котла с тобой хлебаем… Ты вот о чем мерекай — зачем Филонову хромого смещать, ежели он из лавки любую пакость в артельный котел принимает? Потому от лавки и доходец немалый…
Захар поставил жестяной чайник на чугунные плиты лестничной площадки, вплотную присунулся к Федору:
— А ты, питерский, видать не промах. А я ненароком подумал — шкура. Думал, артельному подпевала…
— Индюк тоже думал, — сухо ответил Афанасьев, — сам знаешь, что с ним было… Ну, скажем, хромого завтра уберут, так ведь мастер нового прохиндея подыщет, который ничем не лучше. И скажет — выбирайте. И непременно выберете, вот в чем беда…
Захар взъерошил широкую бороду:
— Так уж наша жизня устроена, хужее индюков…
— Потому и толкую: крепче мозгами раскинь, чтоб и дело сделать, я в суп не попасть.
— Полагаешь, взбеленится Филонов?
— А ты полагаешь, христосоваться начнет? — Афанасьев насмешливо прищурился. — У вас не бастовали, почем фунт лиха не знаете… А питерские эту науку превзошли. Солдат на фабричном дворе видали предостаточно…
— Ой, не пужай! — Щепа погрозил пальцем. — Куды клонишь, не пойму… Отступиться, что ли? Сказать народу — пошумели и будя? Да ежели я с такой речью вернусь, на куски порвут! Потому как накинело, удержу нет…