Окрыленный взятой на себя ролью матерого заговрщика, Михаил Егупов, в длиннополом пальто нараспашку, непременно с книгой в руках, с утра до ночи бегал по Москве, заводил знакомства, горячо что-то такое доказывал, шевеля бородой. В первые же дни вывел охранку на сочувствующего революции помощника пристава с Большой Якиманки и на нескольких студентов Петровской академии. В целях конспирации Егупов сознательно не снимал постоянной квартиры. Сегодня находил пристанище на Петровке, завтра — в доме Запасною дворца у Красных ворот, послезавтра мчался в Петровско-Разумовское. И все — не оглядываясь, широким шагом, как и подобает выдающейся личности, добровольно взвалившей на себя тяжелое бремя объединения революционных сил.
Опытные филеры сразу раскусили характер Егупова, весьма точно определили и его дальнейшую роль в намеченном объединительном предприятии — могильщик. Себя погубит и других… И кличку дали ему соответствующую — Факельщик. В те времена факельщики из похоронных контор обычно ходили впереди печальных процессий. Разница была лишь в том, что наемные факельщики, соблюдая торжественность ритуала, передвигались медленно, а Михаил Егупов мог бы потягаться с иной гончей. Филеры с ног сбились, следуя за суетливым молодым человеком. Только по субботам находили отдохновение от горячечной слежки. По субботам Михаил Михайлович позволял себе небольшую разрядку, отправляясь в известное заведение мадам Прохальской. Так сказать, сбрасывал груз повседневного напряжения. Проследив, как он, разгоряченный, скрывается за дверью заведения, филеры спокойно расходились: госпожа Прохальская подробно доложит, с кем оставался до утра, много ли выпил мадеры…
Изучая маршруты Факельщика, Медников пожаловался Зубатову:
— Много передвигается, может, пора на прикол?
— Что ты, что ты, Евстратий! — засмеялся Сергей Васильевич. — Напротив, пусть побегает, порезвится…
Зубатов сформулировал главный закон политического сыска: момент ликвидации можно считать наступившим, когда донесения агентов не приносят ничего нового, а филеры начинают ходить по кругу за одними и теми же лицами. Руководствуясь этой формулой, Егупова следовало держать на свободе «до упора», сколько возможно. Усерден, весьма усерден Факельщик. Поберечь его не грех, окупится сторицей.
ГЛАВА 9
Бруснев объявился в ноябре, на праздник Введения святой богородицы.
Федор шел в тот день повидаться с Кашинским, настраиваясь на резкий разговор, вплоть до разрыва. Ему надоела неопределенность отношений с организацией Егупова: Федор не привык в революции чувствовать себя бедным родственником. Он согласился поехать в Москву, считая, что попадет в компанию единомышленников, где все поровну — удачи и промахи, радость и огорчения. Но теперь, кажется, понял: Егупов и его присные далеки от социал-демократии. Одна у них забота — давай рабочих! А куда поведут людей, об этом не спрашивай… Нет, господа хорошие, так у вас не получится, думал Афанасьев, приближаясь к Анненгофской poщe.
Аллеи опустели, ковер из мокрых листьев мягко пружинил под ногами. Растрепанные ветром вороны угрюмо перекликались голодными голосами. Качались обнаженные ветви берез. Приглушенный расстоянием, доносился церковный перезвон — обедня.
Петр Моисеевич при встречах ничего не рассказывает, чем жива организация. Разве можно этак? Неужто полагает, что его, Афанасьева, интересуют только деньги на прожитье? Десять рублей сунет и непременно спросит: «Ну как, очень трудно на нелегальном положении?»
Почему-то все социалисты, которые благородного звания, считают подпольный образ жизни самым трудным делом на свете: нервы, мол, в постоянном напряжении. Но ведь никто из них не стоял за станком по четырнадцать часов, отсюда, предполагал Федор, и преувеличение трудностей.
Сам Афанасьев за несколько месяцев нелегального существования изрядно окреп, посвежел, и даже рези в глазах поутихли — зрение восстановилось. Федор, смешно сказать, совестился перед своими ребятами: они чуть свет на фабрику, а ему вольготно, куда захочется, туда и пойдет. Трактир — в любое время, сиди разговаривай, присматривайся к собеседникам, кого бы еще обратить в свою веру… Ну, конечно, рот широко не разевай: забудешь осторожность — быстро заметут. Однако все равно было как-то не по себе, и, поправившись, получать с Кашинского деньги за такую разлюбезную жизнь Федор больше не хотел. Сегодня и скажет об этом… Толковать с людьми, распространять прокламации и книжки, если они имеются, — это он и раньше делал, за то чужих десяти рублей не нужно. Да и клоповник надоел, хватит, помытарился… Четыре дня назад Федор простился с ночлежкой, снял комнату на Средней Пресне и стал ткачом «Трехгорной мануфактуры».
Попасть в работу к Прохорову непросто, надобно чье-то ручательство. Афанасьева устроили братья Анциферовы… У Прохорова дело поставлено лучше, чем на других московских фабриках. Жалованье платит повыше, больницу завел хорошую, богатую библиотеку. Грубых и безалаберных мастеров не держит, чуть что — выгоняет своей волей. Поступив к нему, рабочие цепляются за место, живут тихо, благословляя судьбу. Но Федор надеялся расшевелить и прохоровских ткачей. С помощью Ивана и Кузьмы еще летом пристроил на «Трехгорку» Чернушкина Мишу, Фильку Кобелева — уже ядро. Капля камень долбит, червячок грызет яблоко изнутри. Был бы кружок, считал Федор, а дело непременно двинется.
Чернушкину тогда же поручил стабунить вокруг себя фабричных пацанов. Миша на дыбки:
— Чегой-то с мелюзгой вошкаться?
Афанасьев укоризненно вразумил:
— Сам в учениках ходил, много ль было ласки? Поди, слова доброго не слыхал — затрещины да подзатыльники…
— Это верно, — согласился Миша.
— А мальчишки — народец податливый: кто с добром к ним, за тем в прорубь сиганут. Книжек позанятнее найди, сдружись…
Чернушкин набрал на развалах всяких историй о разбойниках и в домишке одной вдовы, за Ермаковской богадельней, устроил читальню. Да так вошел в азарт, что все праздники и воскресенья проводил с ватагой — ходили в Кремль, смотрели голубей на Трубном рынке, ловили ершей. Через месяц Афанасьев мимоходом:
— Ну, как твои птенцы?
Миша расцвел в улыбке:
— Не только в прорубь, скажу — с Ивана Великого сиганут. Бедо-овые!
— То и хорошо, что бедовые, — удовлетворенно кивнул Федор.
Афанасьев помнит бунт на Кренгольме: мужиков гнули в бараний рог, а они, фабричная мелкота, безнаказанно шныряли всюду. Настанет час — найдется полезное применение и пресненским сорванцам. Потому что вынашивал Федор думу раздуть забастовку. После Петербургской круговерти, когда чуть было не попался в лапы охранки, теперешнее бытие казалось Афанасьеву слишком уж безмятежным, тихим и гладким. От пресноты поташнивало; хотелось, не ожидаючи у моря погоды, не надеясь на стихию, взбулгачить народ, организовать стачку. Намекнул об этом Кашинскому, тот перепугался, принялся отговаривать: фабричные волнения пользы не приносят… Врете, Петр Моисеевич! Стачки закаляют людей, учат бесстрашию. Непременно надобно сообразить забастовку на «Трехгорке»! Вопрос только — каким способом? Уговорами прохоровских не подымешь, силенок пока что для агитации маловато. Значит, думал Федор, следует измыслить причину для затравки. Да такую, чтоб каждого за живое взяло.
Кашинский на встречу опаздывал, начинало смеркаться. Закрапал дождик. По центральной аллее, шаркая подошвами, прошел горбатый фонарщик, оставляя за собой редкие и тусклые огни. Федор озяб; кружась около назначенного места, копил зло на Кашинского. Даже в мелочах не считают за равного, ничего, мол, дождется, без денег не уйдет. У нас, мол, серьезные дела, можем подзадержаться… Нет уж, Петр Моисеевич, довольно! Поищите-ка другого…
Много кое-чего неприятного собирался высказать Кашинскому, а он привел Бруснева.
Обнялись, затем, отстранившись на длину вытянутых рук, оглядели друг друга в свете уходящего дня. Михаил Иваиович сильно изменился. Отпустил бородку, вместо привычной студенческой шинели — богатое осеннее пальто, шляпа, перчатки. Важный барин…