Она покачала головой.
– Ты говорил, что мы снова встретимся. Значит, это неправда?
– Правда. Я в этом уверен.
Еще два дня Кашину слышался стук колес, будто поезд все проносил мимо него вагоны, и хотя тот, с Иветтой, был уже далеко, вагоны шли и шли, так что еще не поздно было запрыгнуть.
Появились какие-то новые жилички, одна из которых спозаранку столкнулась с Кашиным у туалетной будки, щедро одарив его ясной, молодой улыбкой, – жизнь, де, продолжается... Но для него она остановилась.
Еще пустынней стало во дворе, только в доме и на летней кухне по-прежнему кипели хозяйские заботы, что-то неустанно варилось, мариновалось, перекочевывая из тазов и кастрюль в трехлитровые банки, – зримое свидетельство круговорота в природе, не знающей таких накладок, как человеческая привязанность.
Вскоре от Иветты пришло обещанное письмо. Маленькое, скорее записка.
«Митя, – с зашедшимся от волнения сердцем читал он, – сегодня вдруг стало больно. Проснулась в тихой квартире. За окном зелень и пасмурный печальный день. Подошла к окну и вдруг резко почувствовала, что не хватает тебя. Странно, ей-богу. Вчера на сердце было еще легко. Я чуяла дорогу, безумно любимую дорогу. Любую, хоть из ниоткуда в никуда... А сегодня вдруг осознала, что она превратилась в огромное разделившее нас пространство». В конце была приписка: «Поцелуй за меня свою чудесную хрупкую Настю».
Он немедленно ответил. Он и не думал, что способен быть счастливым, как младенец.
Лето катилось к концу, и хотелось успеть во всем, в чем не успелось. Настю больше никуда не тянуло, и она предпочитала оставаться дома.
– Надолго уходишь? – спрашивала она утром, помогая собраться, и когда повесив на плечо этюдник, Кашин шагал за дверь, напутствовала:
– Удачи тебе.
Он шел привычным путем, по набережной, мимо Дома творчества с пожилыми детскими писательницами в белых панамках, отдыхающими на скамейках под пластмассовыми козырьками, мимо как всегда людного шумного пирса и автоматов с вином и пивом, осажденных голой толпой, мимо картинно расположившихся прямо на асфальте молодых мужчин с подружками, на короткую пору своих неозабоченных лет изображавших из себя «хиппи», – шел мимо павильонов, откуда в сухой раскаленный воздух вытекал блинный чад, шел мимо тира под вывеской, на которой незадачливый самородок запечатлел досаафовского стрелка с вывернутыми руками и безумным профилем египетского бога Осириса, – шел по мелкой мокрой гальке, поднимался в степь, где начинались холмы... На Кучук-Енишаре, вставшем в полнеба, далеко, на самом ветру возле могилы Волошина темнела одинокая олива. Раньше думалось, почему он выбрал себе это место, – в медленно оползающей глине, в текущей сквозь пальцы зыбкой земле, которую время изрезало вдоль и поперек. Но дорога обогнула холм – Енишар впервые предстал своей скальной основой, и наконец-то исчезла подспудная тревога за могилу наверху, за саму гору – что когда-нибудь она распадется прямо по ведущей наверх людской тропе, переломив пополам плиту.
Далее начинались холмы, которых недоставало в его этюдах. Он решил, что их тоже пора написать, как и мыс Хамелеон с Мертвой бухтой, отчеркнутой глубокой изумрудной полосой. На первом плане был изрытый оползнями овраг сизого цвета и выглядывающие из него деревца. Трудней же всего было передать сам Хамелеон, изрубленный трещинами, серебристо-серый, с охристо-зеленой, ныряющей поверху полоской травы. Поднялся ветер и стал хлестать пылью и каменной крошкой. На резком сухом свету краски казались темными и грязными, но Кашин чувствовал, что видит верно, и потом легко повторит.
Тихая бухта была безлюдна. Береговой ветер гнал воду вспять, и по ее колючей темной поверхности, как судорога по лицу, пробегали тени. Деревья вдоль берега наклонились в неистовом бесшумном кипении. Так уже было, вспомнил Кашин, в самом начале, и то, что сюжет повторился, говорило о завершении цикла. Творческого и житейского. Да, пора начинать новую жизнь. Когда Кашин повернулся, чтобы написать обратную сторону – с холмами – ветер на одном выдохе выстрелил в небо всем, что было в этюднике. Листы взвились, как чайки, и если бы не овраг, их бы донесло до воды. Собрав разбросанные этюды, Кашин пустился к морю.
Хамелеон, угрожающе шурша, осыпался, геодезическая вышка на самом его верху покосилась. Подхлестываемый секущими ударами ветра, Кашин дошел до оконечности мыса и оказался в Мертвой бухте. Здесь и правда было мертво, точнее – тихо и жарко, будто сзади закрылась дверь. За мысом на песчаном берегу, усыпанном у подножия обрыва камнями ржаво-кирпичного цвета, одинокая парочка играла в любовную игру. Под ноги Кашину легла длинная надпись, выложенная из камней. Молодая женщина, отвлекшись, бросила в сторону Кашина лукаво-улыбчивый взгляд и снова обратила его на своего избранника. «Обожаю твой членик» – было написано на песке.
Солнце стояла над Кара-Дагом, и была видна вся его неправдоподобная дымно-синяя громада. Строгость силуэта нарушал лишь Чертов палец, фаллически восставший в золотящийся небосвод.
После проводов Люды с сыном Борей из старых жильцов остались лишь они одни. Люда с Борей вышли на нос теплохода, Кашин и Настя с пирса улыбались им, и Люда, с пристальной нежностью посмотрев на Кашина, загадочно сказала:
– Дима, а все-таки жаль...
Когда возвращались, Настя снова пролила слезу. Рядом с нею бежал Чопик. По его виду нельзя было сказать, что он расстроен расставанием с Борей, который с ним возился больше других, и все же в его равнодушной побежке чувствовалась нарочитость, – видно, он привык скрывать свои чувства.
Перед отъездом в последний раз поднялись на Тепсень, и Чопик потрусил по знакомой дороге.
В примеченном месте Кашин повернул влево, по траве, но Чопик заупрямился и стал. Кашин подергал поводок – Чопик, глядя в сторону, выражал вежливое, но твердое намерение остаться на дороге. Видимо, он боялся колючек. Кашин передал поводок Насте и пошел один. Вот она, знакомая ложбинка. Он постоял над ней, опустился на колени и стал шарить в траве. В ту последнюю ночь они все же потеряли одну из заколок, и Иветта сказала:
– Ну вот, теперь одним поклонником будет меньше.
Он загадал, что если сейчас найдет, то Иветта будет с ним. Но заколка так и не нашлась, и он поспешно отказался от загадывания. Показалась Настя:
– Папа, что ты там делаешь? Чопик убежал!
Чопик не убежал – он просто самостоятельно отправился домой. Но это было на него не похоже.
Поезд уходил из Феодосии ночью, и они взяли билет на последний рейс катера. С утра на море было волнение, волны хлестали до самой бетонной стенки, прогнав всех с пляжа. Надежда, что к вечеру оно утихнет, не оправдалась – волны катились в темноте, выплескивая на подсвеченный берег желто-белесую крутящуюся кипень, и Кашин с тревогой думал о том, как Настя выдержит такой переезд.
Катер качало у пирса, вздрагивавшего от ударов волн. Пассажиров было мало.
– Ой, папа, – сказала Настя, когда палуба ушла из-под ног, – надолго меня не хватит.
– Ничего, думаю, в море будет меньше качать.
Кашин выбрал место у открытого борта, чтобы легче дышалось. Внизу, приподымая катер, катились к берегу водные холмы. Судно легко развернулось, попав на минуту в тошнотворную боковую качку, и тут же, справляясь с ней, устремилось во тьму.
Жидкие огни набережной стали удаляться, и уже не верилось в то, что там было, будто произошедшее Кашин увозил с собой. В полупустом салоне тускло светил дежурный плафон. С левого обращенного к берегу борта, где они сидели, почти не поддувало. От корпуса судна шла теплая дрожь. Настя легла, положив голову Кашину на колено, и он накрыл ее плащом.
Катер взлетал с волны на волну – они проносились внизу с плещущим шипением, как призраки. Черное огромное небо, казалось, тоже было взбаламучено – из его качающей бездны под козырек потолка заглядывали незнакомые звезды. Редкие огни определяли берег, они стояли то высоко, то низко – мир представлялся совсем иным, чем прежде, и не было в нем ничего, что Кашин умел и знал.