Алексей Будищев
Распря
Распря
На въезжей села Балясина собралось целое общество. В тесной избе, скупо озарённой лампой ценою в четвертак, на деревянных лавках, в самых разнообразных позах, размещались всякого рода посетители. Каждый из них ехал по своему делу в губернский город, спешил и строил приятные планы, но осенняя ночь распорядилась по-своему; она предательски подкараулила их среди дороги, обложила непроницаемой тьмою, загнала всех в одну избу и решила выдержать здесь вплоть до рассвета. Чего она хотела достигнуть этим — неизвестно, но она так пожелала, и люди должны были подчиниться.
И вот по капризу этой ночи в избе собралось целое общество. Здесь был состоятельный помещик и видный земский деятель Беклемишев — человек лет 30-ти. Он сидел у стола, с которого только что убрали самовар, курил папироску и поглядывал на присутствующих насмешливыми глазами. Он ехал на земское собрание. Далее, за тем же столом помещался отставной полковник Селижаров, которого все почему-то называли генералом, — грузный старик с отёкшим, красным лицом и седыми усами. Этот сидел понуро в громадном зеленом шарфе и потёртом военном сюртуке и бросал исподлобья недружелюбные взгляды. Он ехал в город за пенсией. Ещё дальше, на лавке, сидел богатый землевладелец из крестьян Сутугин, тоже старик, одетый в похожую на сюртук поддёвку. Он поглаживал бороду и всё время ядовито оглядывал Селижарова с выражением самого обидного сожаления. Он тоже ехал на собрание и кстати подвозил в гимназию своего сына Андрюшу — только что оправившегося от болезни; этот последний, мальчик лет 16, худенький и бледный, сидел тут же рядом с отцом, облокотясь на подоконник с тихой и грустной мечтательностью на всём лице. Все эти посетители были очевидно почётными гостями и размещались за столом или же рядом. А подальше почти у самой двери, за самоваром, поставленным на табурет, хотя и на столе было достаточно места, сидели ещё два человека, в полутьме очень похожих друг на друга и одинаково одетых в казинетовые армяки. Они жадно схлебывали с блюдечек жидкий чай и сперва вели беседу по поводу черногорского воеводы, портрет которого висел тут же, на стенке, перед их глазами, и которого они оба сразу приняли за атамана Платова. Разговор свой они вели полушёпотом и вскоре перенесли на богословские темы. При этом все вопросы ставил всё один и тот же, а другой на каждый вопрос неизменно отвечал таинственным полушёпотом:
— Через Свят Дух.
Кроме всех этих посетителей в избе находился ещё один, но он спал мёртвым сном, на полу, возле печки, с головой укрывшись дорожным чапаном; но кому принадлежало это тело, для присутствующих оставалось тайной.
В избе было душно и скучно. Порою раздавался здоровенный храпок спавшего или шёпотливое — «через Свят Дух» споривших богословов, да сквозь тусклое и мокрое окошко в избу доносились из поля какое-то шипенье, какое-то недовольное брюзжанье, кислые вздохи и грусть. И по этим намёкам для присутствующих было ясно, что в поле идёт всё та же музыка, тянется всё та же распря давнишняя и застарелая, надоевшая обеим враждовавшим сторонам до смертушки, обессилившая их, и превратившая землю в дряблую гнилушку, а небо в мокрую ветошь.
И от этой ли музыки — или от чего другого, но взор Сутугина, смотревшего на Селижарова, делался всё ядовитей и ядовитей. Наконец он не выдержал и погладив бороду, спросил:
— А вы, ваше превосходительство, тоже на собрание едете, или так зачем?
Он подождал ответа, но Селижаров безмолвствовал и только глубже ушёл в свой зелёный шарф.
Сутугин вздохнул.
— Так-с, — сказал он, — не удостаивают ответом!
Он насмешливо поглядел на всех и добавил:
— И я тоже хорош! О собрании спрашиваю, когда у их превосходительства и ценза-то земского нет! Тю-тю ценз-то, в соседи ушёл, брагу пить!
Он рассмеялся мелким смешком и с торжеством оглядел присутствующих.
— Как же, — вскрикнул он, — ведь у их превосходительства всего 86 десятинок осталось, а усадьба: флигелёк в три оконца, коровий хлев да куриный насест! И только-с!
Он снова рассмеялся, снова не без лукавства оглядел всех, как бы ожидая поддержки, и вскрикнул:
— А всю их землицу, 2,000 десятинок с садишком, лесом и с мельницей, я ведь скупил!
— А я-то сам, — добавил он через секунду, — я-то сам бывший крепостной их превосходительства — Евлампий Тихоныч Сутугин, земский гласный и попечитель училищ! Да-с!
Он снова замолчал, поджидая, видимо, со стороны Селижарова взрыва. Но Селижаров безмолвствовал; он по-прежнему сутуло и грузно сидел за столом; только его рука, красная и волосатая, нервно теребила зелёный шарф. И это молчание ещё более подзадоривало Сутугина. Между тем в избе стало тихо, даже богословы прекратили свой спор; все насторожились, чувствуя, что здесь что-то завязывается. Сутугин вздохнул.
— А жаль, — проговорил он, больше глядя на Беклемишева заигрывающими глазами, — а жаль, что у его превосходительства цензу нет. Весьма жаль-с! Помогли бы они нам в уездных делах разбираться; ох, как помогли бы! Необычайного ума человек их превосходительство и жизни наичистейшей! — А как, ваше превосходительство, — внезапно перенёс он свой взор на Селижарова, — водятся ли у вас в озере нимфочки или уж перевелись все? Неужели уж так-таки ни однёхонькой не осталось? Ась?
Его лукавый взор внезапно облил Селижарова ненавистью; у того тоже запрыгали щёки, и он ответил ему таким же взглядом; они обменялись взорами, как вызовом.
— А что, Евлампий, — наконец спросил в свою очередь Селижаров Сутугина хриповатым басом, — не наймёшься ли ты ко мне, Евлампий, свиней пасти? Почём в лето возьмёшь, а? При своей бедности я тебе четвертной билет жертвую! — и Селижаров расхохотался, брызжа слюною и содрогаясь всем своим грузным телом.
Сутугина всего передёрнуло. С минуту он глядел на Селижарова с дикою злобой, но затем он как бы овладел собою и довольно спокойно ответил:
— Ваших свиней мне пасти не к чему-с; у меня у самого 250 голов их-с!
— Это ты и себя в том числе считаешь? — спросил Селижаров с злым хохотом.
Андрюша подскочил на лавке от этих слов; видимо он хотел что-то сказать, крикнуть, но передумал, снова уселся на лавке и тихо проговорил отцу:
— Будет вам, папаша!
— Цыц! Не сметь! — крикнул Сутугин и снова молча измерил Селижарова негодующим взором точно перед поединком.
В избе сделалось ещё тише и напряжённей; страсти, видимо, разгорались и обещали целый пожар. Все затаили дыхание и оглядывали противников. Только сквозь тусклое окошко в избу приносилось порой кислое брюзжанье осенней ночи, да спавший под чапаном человек продолжал мирно посвистывать носом. Ему, очевидно, не было никакого дела до разгоравшейся распри; он спал точно погруженный в нирвану. Наконец, Сутугин собрался с силами.
— Вы, конечно, — проговорил он, — можете обзывать меня всячески, всенародно, при двух тысячах десятинах и при попечительстве! Я что же? Нуль-с! Но не припомните ли вы, ваше превосходительство, не припомните ли вы крестьянскую девицу Калерию-Нимфу?
При этих словах Сутугин выдвинулся вперёд и упёр обе руки в бока, поджидая ответа. Селижаров тоже поднялся с лавки. Всё его красное лицо дрожало.
— Так я и знал, — вскрикнул он с пафосом — так я и знал, Евлампий, что ты к этому клонишь! Но понимаешь ли ты, что когда ты моих телят пас, я понимаешь ли, на севастопольских бастионах, понимаешь ли, кровь свою проливал!
— Бог свидетель, — вскрикнул он с ещё большей силой, — десять раз в вылазках, золотое оружие, Владимир с мечами!.. Искуплено кровью!.. Нахимов! Пал Степаныч! — простёр он обе руки к потолку. — Свидетельствуй с высоты монумента, видел ли француз, англичанин или турок селижаровский тыл? Грудью! Вот она! Красная рубаха, сабля в руке. За мной, ребята, в виду неприятеля! Дымящиеся внутренности, стон, ад! Неприятельский штандарт голыми руками — мой-с! Ваш? Как не так! Мой-с!.. Казаку Катемасову из рук в руки: на, бери! Наш! Завладели!..