Антропов перевёл дух. Он уже был на чердаке. Облако едкого дыма наполняло чердак сверху донизу, но пламя ещё не пробило усыпанного землёй потолка. Огненные языки показались только слева у карниза и в середине около кухонной трубы. Они выглядывали на секунду и исчезали снова, и Антропову казалось, что они следят и шпионят за ним, чтобы броситься на него в самую удобную для них минуту. Савва Кузьмич с трудом отыскал глазами единственное слуховое окно и бросился туда. У него подкосились ноги. Слуховое окно было слишком узко, Савве Кузьмичу удавалось только просунуть голову и одно из плеч. Тогда он попытался поднять спиною накрывавшие окно доски. Он упирался руками в крышу и делал невероятные усилия, пытаясь сбросить доски проклятой ловушки спиной и затылком. От его рубашки остались одни лохмотья, а он всё ещё изгибал спину, рычал, как зверь, и в исступлении колотился затылком о доски. Наконец он утомился. Его, очевидно, покидали силы. Между тем, шум и возня под его ногами усиливались. Там что-то злорадно свистело, шипело и торжествующе хлопало. Внизу, вероятно, происходила целая оргия. Ногам Антропова становилось горячо. Он смотрел на небо, выставив в окно голову, левое плечо и руку. Его ожесточение сменялось апатией. Он отчасти был уже доволен тем, что дышит чистым воздухом и видит звезды. Его мысль работала лениво. Прямо перед окном посреди двора сидела собака и выла протяжно и жалобно. На белом снегу трепетали огненные тени.
«Ну и что же, — думал Антропов, — ну, и пусть я сгорю, и кому я нужен? Просил о страдании, и услышан, преступил, и казнён!»
Мысль Антропова шевелилась еле-еле, как отходящая ко сну птица.
«Господи, благодарю Тя!» — думал он.
Антропов смотрел на небо.
— Господи, благодарю Тя! — прошептал он и внезапно заплакал. Он плакал тихо и горько, но не из злобы, даже не из жалости к самому себе, а от умиления, которое внезапно вошло в его сердце. Он признал то, от чего бегал всю свою жизнь и чего боялся, как огня. Он признал милосердие и прощение.
Антропов впадал в забытьё. Его высунутая из окна рука повисла, как плеть. На дворе выла собака, и мелькали огненный тени. Потом рядом с огненными тенями появились чёрные. Они беспорядочно метались по двору и как бы подступали к домику. Затем внезапно одна из чёрных теней отделилась из общей массы, на минуту пропала и снова появилась на крыше домика. Она ползла к слуховому окну, как кошка к птице. Над головой Антропова что-то треснуло. Его кто-то ухватил, куда-то поволок и сбросил на что-то холодное.
Очнулся Антропов у себя на постели. Вокруг него толклись знакомые мужики из соседней деревушки, а рядом с ним стояли Никодимка и Аннушка. Все они беспорядочно галдели, недоумевая, из-за чего Савва Кузьмич разбушевался так сильно, что они впятером еле могли унять его. Однако, Савва Кузьмич ничего не понимал этого. Он сидел в изодранной рубашке, поджав под себя ноги, улыбался жалкой улыбкой, плакал и беспрерывно кланялся народу, припадая лбом к своей постели. Он благодарил народ за милосердие.
Собачья жизнь
Лакей Никифор, по-стариковски шмыгая ногами, и чувствуя сердцем беду, явился на зов в кабинет; Барышников поглядел на него искоса, недружелюбно, и сказал ему:
— Видишь ли, Никифор, я бы с тобой не расстался, хотя ты и стар и очень нерасторопен, но твоя собака, Никифор, — она меня просто с ума сводит!
Барышников растопырил руки с красными ладонями, посмотрел на нос Никифора и истерично вскрикнул:
— Это какой-то черт, а не собака! Сегодня она вылакала сливки, а вчера съела на кухне яйца!
Никифор угрюмо ответил:
— Яйца скотница съела, а не Венерка.
— Это полсотни-то яиц скотница съела? — переспросил Барышников.
— Съела, — угрюмо повторил Никифор и добавил:
— А сливки усохли.
Всё лицо Барышникова перекосилось язвительной гримасой.
— Усохли? — переспросил он.
— Усохли, — повторил Никифор, угрюмо.
Барышников сокрушённо вздохнул.
— Одним словом, вот что, Никифор, — сказал он, — пристраивай свою собаку, куда хочешь. Хочешь, отдай кому-нибудь, хочешь — пристрели, но только держать тебя с собакой я не стану.
— На то есть воля ваша, — заметил Никифор.
— Да на что тебе собака? — продолжал Барышников, поглядывая куда-то в потолок. — Она стара, глуха, глупа, неряшлива и непригодна ни для какой охоты.
— Собака хорошая, это вы напрасно, — возразил Никифор.
Барышников хотел было его перебить, но Никифор упрямо продолжал:
— Собака — деликатная, приятная, послушная, чистых кровей; такую собаку любой, кому не надо, возьмёт, и пристреливать её ни к чему!
Никифор сердито повернулся, вышел из кабинета, прошёл в свой угол под лестницу и злобно плюнул.
— Тьфу, — проговорил он, — скотницы яйца жрут, а собака отвечай. Господа, нечего сказать!
На его лице отразилось брезгливое чувство ко всем вообще господам. Он покачал головой и, присев тут же, под лестницей к своему сундучку, стал перебирать разный хлам: старое платье, сапожную щётку, жестянку из-под монпансье, две перчатки с левой руки. Венерка лежала здесь же, у сундука, свернувшись в клубок, и при взгляде на её поседевшие щеки Никифор внезапно, вспомнил, что ей уже двадцать лет.
«Стара делается, — подумал он с тоской, — глупеет; блудить стала». Он вздохнул. Ему стало до боли жалко кого-то. С рассеянным видом долго он сидел у своего сундучка, поглядывая на спящую Венерку и соображая, сколько же ему лет, если и его Венерке уже двадцать. По его соображениям, ему выходило под шестьдесят. Это его точно придавило. Внезапно ему пришло в голову, что барин не хочет его держать, вот именно за то, что он, Никифор, делается негодным и старым, а Венерка — это только пустая отговорка. Он снова вздохнул и снова с рассеянным видом стал рыться в своём сундучке. Он нашёл там фотографию какого-то архиерея и силача из цирка, колёсико от шпоры и две книги: роман «Липкая» и «Ха-ха-ха или тысяча анекдотов». Но всё это его нисколько не утешило. С сердитым видом он захлопнул сундучок, прошёл в кабинет и спросил у Барышникова отпуск на весь день.
— За Венерку, — сказал он, — в прошлом году псаломщиков сын 25 рублей давал, так нужно сходить к нему.
— Двадцать пять рублей? — спросил Барышников. — И он в своём уме, этот псаломщиков сын?
И Барышников расхохотался. Никифор сердито вышел из кабинета и снова прошёл в свой угол. Он решился идти в село Трындино, за две версты от усадьбы, где он служил, к псаломщикову сыну, чтобы пристроить Венерку. Но, однако, он медлил и не собирался в путь, слоняясь по своему углу с рассеянным и смущённым взором. В глубине души он подозревал, что его Венерку никто не возьмёт даже за приплату с его стороны, и это его угнетало. Кроме того, его угнетало сознание, что и сам он делается старым и негодным, и что только поэтому к нему начинают придираться. Когда он был молод, его держали и с собакой, да и платили дороже, а теперь он стал много дешевле. С тем же рассеянным и смущённым взором он вышел неизвестно для чего на крыльцо, и долго стоял на ветру, всматриваясь в осеннюю муть ненастного дня, не обещавшего ничего радостного. Тут он увидел скотницу Авдотью; она стояла у бочки, и, очевидно, только что вымыв свои крупные и сильные руки, вытирала их фартуком. Её здоровый и цветущий вид обозлил Никифора и он сердито крикнул:
— Сколько сегодня яиц съела?
Авдотья даже не удостоила его ответом, и брезгливо повернувшись к нему задом, продолжала вытирать свои руки.
Это ещё более обозлило Никифора.
— А ты мне свою астролябию-то не выказывай, — крикнул он ей, — я ведь тебе не кто-нибудь!
И, подняв осколок кирпича от размытого дождями фундамента, он швырнул им в неё, умышленно сделав так, чтоб осколок ударил в бочку.
— Моли Бога, не попал! — крикнул он, и сердито хлопнув дверью, вошёл в дом.
Здесь он оделся в беличий, весь потёртый полушубчик с барского плеча, взял ружьё и позвал за собой разоспавшуюся Венерку. Через минуту они оба выходили из ворот усадьбы. Идти им обоим, очевидно, не хотелось, и, увидев кучера, поившего у колодца лошадей, Никифор подошёл к нему. С сожалением на всём лице, он стал рассказывать ему, что вот он получил письмо от псаломщикова сына из села Трындина. Тот желает купить у него Beнерку и предлагает ему за неё 25 рублей. А так как Никифор желает справить себе новый полушубок, то он и решился идти в Трындино и продать собаку. Венерка сидела тут же и слушала их разговор, равнодушно повесив уши, а Никифор спрашивал кучера: