— И вот, — говорил он тягуче, — когда род людской погряз в мерзостях и обманах, Господь распалился сердцем Своим, разверз хляби небесные и наслал на землю потоп…
И вдруг Стёпа заметил, что ключник, стоявший у кади с хлебом, незаметно снял с крючка поддёвки свой кнут, ловким движением фокусника набросил его на торчавший на боку кади гвоздь и наступил затем на его ремённый, волочившийся по земле, конец. Сделал всё это он чрезвычайно ловко и тем сравнял вес хлеба с весом гирь.
— Готово. Аккурат в аптеке, — проговорил он, обращаясь к мужикам и незаметно снимая с кади кнут. Мужики, привычными движеньями уцепив кадь, опрокинули её содержимое в телегу.
Другой ключник в то же время говорил всё так же тягуче:
— Обложили облака синь-небеса Господние, и хлестнул, братцы мои, дождь — нет того пущий…
Рассказчик внезапно умолк и отшатнулся от телеги поражённый. Стёпа с перекосившимся лицом быстро подошёл к ключнику, стоявшему у кади, бешено схватил его рукой за шиворот и рванул его прочь от кади. Ключник ударился плечами о стену амбара.
— Мерзавцы! — вскрикнул Стёпа, задыхаясь. — Обвешивать, мерзавцы! Перевешивайте сызнова, мерзавцы!
Стёпа задыхался; дикое желание бить и колотить ключников бросало его в дрожь. Между тем, вокруг него поднялся целый содом. Все загалдели, засуетились, зажестикулировали. Из усадьбы прибежали люди: староста, рабочие, кучер. Весь красный от гнева и опираясь на толстую палку, пришёл отец Стёпы; запыхавшаяся от непривычной ходьбы, приплелась с испуганным лицом и мать. Даже горничная с крыльца дома наблюдала за происходившим у амбаров столпотворением. И по этим признакам Стёпа понял, что по Лопатинской усадьбе вновь прошумела весть: «Стёпочка опять набедокурил. Коленце Стёпочка вывернул!» Стёпа понял это, и от всей усадьбы, от всех её мокрых и несуразных построек, от почвы и воздуха, на него пахнуло такой безысходной тоской, таким унынием, что он точно весь съёжился и обессилел под этим наплывом. Среди стоявшего у амбаров столпотворения он понял только, что действительно он сотворил какую-то глупость, какое-то преступление, Он чувствовал, что все возмущены его поступком, все без изъятия, даже мужики, ради интересов которых он заварил всю эту кутерьму. Весь осунувшийся и ослабевший, он двинулся прочь от этих галдевших амбаров, и за своей спиной он услышал сердитое ворчанье отца:
— Куда не сунется, всю историю испортит.
Когда Стёпа был на крыльце дома, у амбаров воцарилась невозмутимая тишь, и прерванная работа продолжалась.
«Вот всегда так, — тоскливо думал Стёпа, — куда ни сунусь, всё дело им испорчу. У мужиков только времени сколько понапрасну отнял!»
Раздеваясь в прихожей, он думал:
«Нездешний я, так зачем же я в здешние дела суюсь-то! Пора бы и перестать».
Он быстро вошёл в свою тусклую комнату, запер на ключ дверь и прилёг на кровать.
II
Когда тихо надвигавшиеся сумерки сделали все предметы комнаты сказочными и фантастичными, Стёпа тихохонько встал с постели, тихохонько прошёл к окошку, опустился на стул и стал глядеть туда, на чуть видневшуюся сквозь голые вершины сада могилу. Глядел он долго, напряжённо, с жгучим любопытством в сердце, с жгучей тоской, с непонятным волнением. И вдруг ему показалось, что что-то зашевелилось там за оградой — белое, прозрачное, воздушное. «Порывается, — подумал он, — сюда порывается; это уж который раз. Только зачем ей уходить, если уж там так хорошо?» Он задумался. И вдруг он встал со стула и пересел на другой, дальше от окна.
— Что же это, братцы мои, я делаю, — прошептал он с жалкой улыбкой, — или я уж совсем отсюда бежать собрался?
Он вздрогнул. За стеной он услышал тихий говор. По звукам голосов Стёпа узнал, что это говорят отец и мать, и говорят вот именно о нем, — об этом он тоже сразу догадался, так как последний месяц, после того как он окончательно порвал с жизнью в усадьбе, отец и мать, оставшись наедине, только и говорили, что о нем. Апатично он стал слушать.
— У себя заперся? — сурово спросил отец.
— Заперся, — отвечала мать и вздохнула. Отец тоже недовольно крякнул.
— Послал Бог сынка, — процедил он сквозь зубы, — утешенье, нечего сказать.
Отец забарабанил пальцами по конторке.
— Недаром мне его учить не хотелось! — воскликнул он после минутной паузы. — До шестого класса гимназию прошёл и то уж нам не помощник.
Он прошёлся раза два по комнате, грузно ступая.
— Учи их после этого! — добавил он насмешливо.
Мать снова вздохнула.
— Ох, и не говори, — уныло промолвила она, — на могилу-то зачем он ходит? За садом-то что ему делать? Чего он там-то не видал?
Отец что-то хотел возражать, но она ему не дала.
— Испортили его; испортили, испортили! — возбуждённо зашептала она. — И знаешь кто? — спросила она.
Отец вместо ответа процедил:
— Вот женим его, — переменится. Дурь-то из головы выйдет!
Мать, занятая, очевидно, своими думами, проговорила:
— Кабы не её это дело, зачем ей было перед великомучеником Стефаном свечку кверху ногами ставить? — И она снова вздохнула.
Стёпа порывисто поднялся со стула, отпер дверь и вышел из комнаты. Отец и мать очень удивились, когда увидели его. Он был бледен, и его блуждающие глаза выражали тоску. Он сконфуженно переминался на пороге и теребил фуражку.
— Простите меня, батюшка и матушка, — наконец заговорил он. — Больше я вам перечить ни в чем не стану. Жените меня, но только поскорее. Я для вас с моим удовольствием. А если я нездешний, — на этом простите, и не обессудьте! Разве моя в том вина?
Он пожал плечами, повернулся и пошёл вон из дому.
— Опять коленце! — воскликнул отец. — Господи, Боже наш! Ни единого, то есть, часа без коленца не проходит! О-о!
— Испортили его, испортили! — всплеснула руками мать и заплакала.
— И теперь я знаю, кто его испортил, — говорила она, плача, — старая просвирня! Старая просвирня!
Между тем Стёпа быстро накинул в прихожей пальто, нахлобучил картуз и почти выбежал вон из дому. Когда он очутился на дворе, его охватил безотчётный страх. Все постройки усадьбы, теперь уже повитые сумраком, казались ему какими-то исполинскими животными, мрачными и ужасными; они глядели на него с тупой враждебностью и не предвещали ничего доброго. По крайней мере так казалось Степе. Стёпа даже весь съёжился и прижался к стене дома, боясь шевельнуться. С минуту он простоял так, чувствуя, что ужас ползёт по его спине холодной змеёю.
Вокруг было хмуро. Мутное небо моросило на него мелким, ленивым дождём. Весь двор точно шуршал, возился и веял на Стёпу чем-то чуждым, неприязненным, враждебным, тоскливым до бесконечности. С невидимой во мраке пригороди, куда загонялся крупный скот, слышалось тяжёлое сопенье невидимых коров, и Степе казалось, что это сопят постройки усадьбы, враждебно на него взирающие. И он стоял, плотно прижавшись к стене дома. Между тем из людской избы кто-то крикнул:
— А что же: в кабак так в кабак! — и этот возглас словно разбудил Стёпу.
Он встрепенулся; внезапно он вспомнил, для чего он выбежал из дому, и куда он так стремился, и это воспоминание наполнило его всего ощущением жуткости и головокружительного счастья. Он вскинул голову; его лицо, бледное и унылое, точно всё осветилось смелостью. И, оглядывая темневшие в полумраке постройки, он подумал:
«А ну вас! Жрите друг друга. Мне-то какое до вас дело. Я ведь нездешний».
Он чуть шевельнул губами и насмешливо прошептал:
— Нездешний, так нездешний. Всё-таки нас двое, а вы все вразброд!
Быстро затем повернувшись, он прошёл двором, отворил неприятно скрипнувшую калитку и скрылся в боковой аллее сада. Шёл он быстро, не чувствуя в себе ни усталости, ни опасений: наоборот, все его движения были необычайно легки, точно его несло волною. На мгновенье, впрочем, на него напало сомнение. Он остановился, как бы колеблясь.
«Что же это я делаю? — подумал он. — Ведь это похуже кабака выйдет!» Однако сомнение тотчас же рассеялось, и прежняя смелость осветила его лицо. У него точно выросли крылья.