— А что же, — шевельнул он губами, — в кабак, так в кабак!
Снова он двинулся в путь и опустился на скамью у опушки сада. Волнение, похожее на волнение влюблённого, поджидающего милую, пробежало по его телу. Он даже встряхивал порою плечами от нервной дрожи, охватывавшей его. Он глядел туда, на плоский пустырь, где у белого ствола берёзки чуть чернела тонкая решётка могильной ограды и думал о ней, о той девушке. Почему она ушла отсюда, из этого мира, — он знал прекрасно. Она была нездешнею, вот так же, как и он, а нездешним так же легко дышится здесь, как рыбе, выброшенной на берег. Мудрено ли, что она поторопилась убежать домой? Но какими средствами воспользовалась она для своего побега, — оставалось тайной. Утопилась ли она в мутных волнах узкой речонки или затянула свою белую шейку обрывком верёвки, — это была тайна, неразгаданная тайна. Между тем, это-то и мучило Стёпу. Ему нужно было разгадать загадку во что бы то ни стало. И он сидел и думал, думал с непоколебимым упорством. Его губы слабо подёргивались, и разнородные ощущения пробегали по его лицу, как вспышки молнии.
— Родимушка, — шептал он порою, с тоской простирая руки, — родимушка! Жалел ли кто тебя, нездешнюю, уронил ли кто над тобой слёзку! — И он умолкал вновь, обхватив колени руками, с бледным и потрясённым лицом.
В саду было темно; белесоватый туман, как вода, затоплял аллеи сада, и они походили теперь на сказочные реки, бесшумно несущие свою воздушную серебристую жидкость к неизвестным морям. Силуэты кустов вздымались кое-где над поверхностью этих серебряных рек и темнели, как фантастичные острова. А над этими унылыми реками и островами низко висело такое же белесоватое, унылое небо без единой звезды, без луны, без капризного облака. Ни одного звука не было слышно здесь, среди этого мутного мрака. Только беспрерывно гудел монотонный шорох лениво падавшего дождя, да такой же однообразно унылый шелест гниющих на земле листьев. И больше ничего.
Стёпа по-прежнему сидел на скамье. Смутное воспоминание вспыхивало порой в его памяти, воспоминание о мучившей его тайне. Но он тщетно пытался уловить мгновенный свет; воспоминание это вспыхивало и тотчас же гасло, как спичка на ветру.
И вдруг Стёпа приподнялся со скамьи. Он ясно увидел, как серебристый туман, стоявший там за оградой могилы, зашевелился, вытянулся в человеческий рост, и словно две руки простёрлись по направлению к Степе. Едва дыша, он сделал два шага туда. Сверкающие, белые руки с мягким жестом приподнялись выше. Скорбные глаза облили его неизъяснимо-сладкой волной, тёплой и нежной. Весь потрясённый, он сделал ещё два шага, и ещё, и вдруг упал, как сноп, едва не стукнувшись головой о чугунную ограду могилы.
Через час, впрочем, он лежал уже в своей постели с широко-открытыми глазами, устремлёнными в потолок. За стеной, в кабинете его отца, слышалось деревянное постукиванье костяшек счётов, и два монотонных голоса — отца и старосты — сводили какой-то нескончаемый счёт. Голоса попеременно шептали:
— Брось на кости восемь с четвертаком.
— Восемь с четвертаком.
— За Перфилихой два шесть гривен.
— Два шесть гривен.
— Восемь за Микитой Мурыгиным.
— Восемь.
И счёты постукивали и постукивали без конца. А Стёпа лежал и думал: «Ужас не там, у могилы, — ужас в этом проклятом стуке!»
III
Накануне Казанской Стёпа проснулся очень поздно. Мутный осенний день уже смотрел в тусклые окна его комнаты. Из водосточных труб, журча, стекала вода. На лужах, под этими стеками, вздувались и лопались пузыри. Мелкий дождь серой сеткой затягивал всю окрестность и сад, жалкий и унылый, с истлевшей травой, с побуревшим бурьяном у забора, с свёрнутыми в трубочку листьями дуба. Всё это Стёпа хорошо видел из окна, с постели, и он не спешил вставать. Натянув до самого горла одеяло, он лежал в постели к думал: «Тоска! Боже, какая тоска! Хоть бы поскорее ночь!» И при воспоминании о ночи ощущение жуткого счастья охватывало его горячей волною. Все эти ночи, почти вплоть до рассвета, он проводил там, за садом, у чугунной ограды могилы. Стёпа прислушался. В доме все уже давно встали. Слышно было, как прислуга громыхала посудой, приготовляя к завтраку. Мать сердито ворчала на горничную, не находя нового молочника.
— Опять, дурища, раскокала, — повторяла она в десятый раз, — раскокала и на задворки выбросила!
Горничная лениво и неохотно огрызалась, стуча посудой, точно желая выместить на посуде всё зло. А отец снова сводил со старостой какие-то счёты.
— Брось на кости 25 рублей за шкуры.
— Бросил.
— Брось ещё за льняное семя 415.
— Бросил.
— Ещё за кудель 302.
И костяшки беспрерывно стучали, с отвратительным лязгом скользя по медным проволокам. И Стёпу этот беспрерывный лязг приводил в раздражение. «Ах, чтоб вас, — думал он с отвращением, — ни минуты забыться не дадут!» Он хотел было с головой закрыться одеялом, чтоб не слышать этого ужасного стука, этого лязга, но вместо того с изумлением раскрыл глаза, привстав на постели. В его комнату быстро вбежала горничная. Мокрый от падавшего дождя платок закрывал её лицо и голову, и Стёпа разглядел только сердито блестевшие глаза и тонкий, узкий, уже надорванный конверт в её красной руке. И этот конверт сразу поверг Стёпу в трепет. Между тем, горничная, стремглав сунув на постель Стёпы слегка отсыревший от осенней мглы конверт, так же быстро побежала вон. Стёпа всё глядел на конверт, словно боясь к нему притронуться.
— От кого это? — внезапно крикнул он горничной с раздражением.
Горничная повернула к нему с порога сердитые глаза.
— Молочник, — сказала она, — сама же разбила, сама, — своими глазами видела. Света Божьего невзвидеть! Разбила и осколки под пол схоронила. А с меня штраф. Свету Божьего невзвидеть! Ну? Это что же?
Она снова повернулась к Степе жирной спиной и сердито буркнула:
— А письмо от невесты.
Стёпа вздрогнул и взял с постели конверт с захолонувшим сердцем. Он сразу почувствовал, что от этого письма зависит всё. Дрожащими руками он вынул из разорванного конверта тонкий лист. Вот что он прочитал:
«Родной! Любимый! Нездешний! Я люблю тебя, тоскую по тебе, страдаю и мучусь, и жду, жду, жду. Я понимаю тебя, и ты понимаешь меня. Нас двое, а их много, но они все вразброд, а мы вместе. Только ты напрасно думал обо мне: я зарезалась бритвой».
— Бритвой! — вскрикнул Стёпа с потрясённым лицом, и из его глаз хлынули слезы.
— Родимушка! — прошептал он в отчаянии.
Он выронил из рук письмо и уткнулся в подушки. Его плечи задёргало. Жалобные и тонкие всхлипыванья раздались в тишине тусклой комнаты. Так прошло несколько минут.
Когда Стёпа приподнял от подушек лицо, оно всё было смочено слезами. Он старательно оделся, старательно вымылся, поднял с пола письмо, разорвал его в мелкие клочки и бросил в умывальник.
— Чтоб не перехватили, — шептал он, — а то ведь они ловкачи, перехватят, а потом поди и возись с ними!
Он слабо улыбнулся.
«Бритвой! Вот в чем дело-то, — подумал он. — То-то давеча у меня в саду мелькнуло что-то, а что — мне и невдомёк».
И ставь затем в угол к образам, он что-то зашептал, точно молясь и как будто бы даже крестясь, впрочем, довольно своеобразно. Он прикладывал пальцы лишь ко лбу и к животу.
— Ну, что? Рад? — спросила его мать, когда, он вошёл в столовую. — Прочитал письмо от невесты-то?
— Как же, прочитал, — радостно отвечал Стёпа.
— Прочитал, прочитал, — повторил он после минутной паузы, всё так же радостно.
Лицо матери даже всё зарумянилось от восторга. Улыбка Стёпы очевидно обрадовала её.
— Ну, вот так-то, — сказала она, — теперь тебе в город ехать нужно. Невесте подарок выбирать. Получше что-нибудь выбери: браслет какой-нибудь потяжельше выбери. А лошади скоро уж и готовы будут; кучеру уж и овса отпустили.
И, радостно оглядывая сына, она с лукавой усмешкой добавила:
— А невеста-то, помнишь, что тебе пишет? Жди, говорит, меня; завтра, говорит, беспременно буду. Хоть оно — невесте писать жениху и зазорно бы, ну да уж что делать. Сердце, видно, не камень!