— Почему же их было непременно двое? — спросил Пентефриев и, оттопырив губу, стал глядеть на свои усы.
— А потому, что одному, — отвечал Беркутов, — было бы совсем не под силу вытащить и спрятать куда-нибудь труп.
— Это совершенно справедливо, — заметил Пентефриев и задумался.
Очевидно, нарисованная Беркутовым картина поразила его воображение.
— Это совершенно справедливо, — повторил он.
— А труп так-таки нигде и не нашли? — спросил его, несколько помолчав, Беркутов.
Становой развел руками.
— Нигде не нашли. В Калдаисе искали — нет, в лесу тоже нет. Просто ума не приложишь, куда они могли его деть!.. В Калдаисе трудно найти, — добавил он, — в Калдаисе омуты глубокие.
Беркутов закурил папироску.
— Да, может быть, у преступников лошади были. Так они могли тогда труп-то верст за двадцать для отвода глаз увезти.
Пентефриев снова развел руками.
— Все может быть, все может быть. Однако, мне пора ко дворам, — добавил он, — и, залпом выпив стакан, стал одеваться.
Беркутов его не задерживал.
— Удивительное это в самом деле происшествие, — говорил он становому, когда они были уже на крыльце. — Убит человек, похищены деньги, и никакого следа, ни крови, ни борьбы, ни орудия взлома, ни самого трупа, ни денег! Ничего! И, к довершению всего, рядом с убитым, очевидно, лежала двенадцатизарядная магазинка Кольта. Право же, все это можно принять за сказку.
— И не говорите и не говорите, — вздыхал Пентефриев, шевеля рыжими усами.
— Однако, какое прелестное для хлебов время стоит, — совершенно изменил тон Беркутов, — вся наша окрестность буквально засыплется хлебом.
Пентефриев уехал. А Беркутов долго еще ходил из угла в угол по своему флигелю. «Нужно взять у Столешникова отпуск дня на два, — думал он, — поехать в город, захватить с собой Пересветова, и там уже начать правильную атаку. Мешкать некогда. Как-никак, а Пентефриев косится на меня!»
Он присаживался на минуту на стул и снова ходил из угла в угол по комнате и думал: «Ах, Пересветов, Пересветов, думал ли ты, что тебе придется испить чашу до дна! Ты ведь хотел только денежками поживиться, а тут вдруг пришлось вычитание производить. Только по силкам ли это тебе будет? Не надорвался ли ты? И почище тебя горбятся другой раз под этою ношей. Вычитание-то ведь ужасная штука?»
XII
На следующий же день после обеда Беркутов выпросил у Столешникова двухдневный отпуск и тотчас же отправился к Пересветовым. Однако, Пересветова дома уже не было. Беркутова встретила одна Настасья Петровна. Ее хорошенькое личико значительно похудело и побледнело. Глаза как будто потемнели и глядели тоскливо. Она была одета в темное платье и выглядела удивительно хорошенькою.
— А где Валерьян Сергеич? — спросил ее Беркутов.
— Да он в город сегодня утром уехал, — отвечала Настасья Петровна, — две десятины лесу ему разрешили продать, так вот он там, кажется, покупателя на свой лес нашел. Деньги нам очень нужны, — добавила она со вздохом.
— Да рублей сто я бы ему мог взаймы дать, — отвечал Беркутов. — Такие деньги у меня водятся.
Они прошли в сад. Настасья Петровна устало опустилась на скамейку под тенью клена и уронила прозрачные руки на колени.
— Да что вам нездоровится, что ли? — спросил ее с участием Беркутов.
— Нет, мне ничего, — отвечала она. — Дела у нас, конечно, плохи. Вот все и думаешь и думаешь. А здоровье у меня ничего.
Она вздохнула. Минуту они помолчали. Беркутов все косился на ее хорошенькое лицо и думал: «Не знаю, как себя чувствует он, а тебя шибко перевернуло!» Он закурил папиросу. В саду было прохладно. Легкий ветерок то и дело тянул с востока и шумел в деревьях. Над кустарником бузины монотонно гудел синий шмель.
— Так я сегодня же к Валерьяну Сергеевичу в город поеду, — проговорил, наконец, Беркутов. — Я, кстати, у Столешникова двухдневной отпуск взял. Покутить хочу суток двое. Вы не боитесь, что я буду совращать там вашего мужа?
Настасья Петровна, казалось, не слыхала вопроса Беркутова и сидела, глубоко погруженная в свои мысли.
— Так не боитесь? — повторил Беркутов, касаясь ее рук.
— Боюсь, — прошептала Настасья Петровна и вдруг с легким стоном стиснула свои руки. Лицо ее выражало мучительную тоску. — Боюсь, — прошептала она снова, задумчиво глядя перед собою.
— Боитесь? Чего же? — спросил Беркутов и подумал: «Э, да ты уж совсем, родная, готова. Нужно взять тебя под свою опеку, а то ты, того и гляди, сама на себя доносить побежишь! Если ты мне только расскажешь, так это хорошо, а вот другим говорить нельзя!»
— Чего же вы боитесь, родная? — повторил он свой вопрос вкрадчиво и нежно.
— Всего боюсь, — шептала с тоской Настасья Петровна, — всего боюсь: солнца боюсь, ночи боюсь, в реку купаться ходить боюсь… Силушки моей нету…
Внезапно она стиснула свою голову руками, ее тонкие пальцы далеко вошли в густые пряди черных волос.
— Напрасно вы, родная, так волнуетесь, — заговорил Беркутов, — нужно быть хладнокровной и рассудительной. Посмотрите-ка посерьезней на вещи: ведь в природе это на каждом шагу происходит. Кто кого одолеет, тот и прав. Он вас хотел скушать, а вместо того…
Беркутов не договорил. Настасья Петровна поднялась со скамьи, бледная и взволнованная. Она смерила с головы до ног Беркутова.
— Да вы о чем? — спросила она его с холодной усмешкой. — Я что-то вас совсем не понимаю, Михаил Николаевич.
Она в упор глядела на Беркутова темными глазами.
— Да вы сядьте, голубушка, — проговорил тот, касаясь ее рук, — ни о чем, просто так болтаю. О Пентефриеве я: он, говорю, и вас хотел в это дело впутать. Сядьте, родная.
Настасья Петровна послушно опустилась на скамейку.
— Так вы будьте покойны, голубушка, — говорил ей Беркутов, — вторичного обыска у вас не будет. Я ведь знаю, это вас обыск встревожил. Да оно и понятно: женщина вы нервная, и вдруг такое незаслуженное несчастие! Вы ни сном ни духом, а тут — трах! — следователь и становой. Это хоть кого встревожит, будь я на вашем месте, так я тоже совсем голову потерял бы. Такого Лазаря запел бы, что ай-люли только. На каторгу-то попасть — ведь не картофельная похлебка. А мало ли народа понапрасну на каторгу идет. А вот если вы хотите совета моего послушать, так вот что я вам скажу, Настасья Петровна. Это от чистого сердца, поверьте. Если вы не хотите, чтобы на вас понапрасну всякие обвинения взводили, держите вы себя поуверенней, поспокойней и, главное, повеселей. По гостям, что ли, ездите, где-нибудь на вечеринке пропляшите даже, вообще блистайте здоровьем и веселостью. Что же вам в самом деле Трегубов-то? Ну, случилось с ним несчастье большое, вам-то что же до этого? Всю жизнь свою он вас всяческими манерами мучил и обирал самым безбожным образом, так зачем же вы по нем траур-то будете носить?
Настасья Петровна вздохнула.
— Я и сама часто думаю, — задумчиво произнесла она, — много он нам зла делал. Кажется, злее врага для нас не было. А все-таки… — Она замолчала и развела руками. — А теперь куда ни посмотришь, все нехорошо, — внезапно добавила она, очевидно, снова приходя в тревожное состояние. — Ночью-то не спишь, глаз не смыкаешь, все думаешь и думаешь, — говорила она с мучительной тоской в голосе. — Куда ни повернись, все неладно! Силушки другой раз не хватает. Так бы и ушла, так бы и ушла…
Она снова с недоумением развела прозрачными руками. Солнце заливало сквозь ветки клена ее побледневшее личико и играло на малиновых бусах фиолетовыми огоньками. Беркутов внимательно глядел на нее.
— Да будет вам, наконец, — проговорил он и взял ее за руки, — очнитесь вы от сна; разве можно так заговариваться? Ведь вы себя не помните! Голубушка, ну, да разве же это можно? Нужно взять себя в руки! Будьте умницей.
Он нежно стал ласкать ее холодные руки. Пересветова внезапно припала лицом к его плечу и разрыдалась.
— Тошно мне, Михайло Николаич, — говорила она, всхлипывая как ребенок. — Вот вы ласково со мной говорите, а ведь он, Валерьян-то Сергеич, после того другой раз зверем на меня глядит. Конечно, и ему трудно, я это понимаю, да ведь я-то чем виновата? И мне иной раз глядеть на него тошно. Вот до чего дело-то дошло…