Он с отвращением швырнул их за шкаф и уехал в Иокогаму, где через какое-то самое непродолжительное время к нему пришел двойник нагасакского чина и… с поклонами… прижимая руку к сердцу…

В Кобе был шторм, похожие на сказочных драконов волны с грохотом обрушивались на скользкие камни мола. Изящнейший, на этот раз перевязанный голубой ленточкой сверток полетел в отверстую пасть разгневанного дракона.

И когда, спустя время, уже дома, рассказывая друзьям о своих впечатлениях от длительного путешествия – о красоте божественной Фудзи, о таинственном полумраке буддийских храмов, о запекшейся розовой пене на страдальческих губах старого рикши и удивительной, какой-то игрушечной прелести крохотных женщин, – признавался, что все это мелькнуло стремительно, легковейно, словно картинки из альбома, и лишь калоши…

Тут он смущенно смеялся:

– Бывает же этакая несуразица! – и резко переводил разговор на другое.

Да, так вот – Анатошка.

Нежданно-негаданно нагромождались сложности. Путаница какая-то выходила, черт знает откуда, из ничего вдруг взявшаяся чепуха.

Сын бредил цирком, искусство клоуна, бесспорно, было его призванием, но отец сказал «нет!» – и что же оставалось Анатолию-младшему, как не повторить историю собственного отца?

Однако если старшему дорога на манеж в свое время стоила упорных трудов и бесчисленных лишений (одни только Вальштоковы балаганы вспомнить!) и еще годы и годы пришлось одолевать труднейшие испытания, прежде чем найти свое лицо и добиться хоть какого-то признания, то младшему все досталось враз: первое (образ) вылепилось само по себе, без труда (он на манеже копировал отца), второе, то есть признание, имя – наилегчайше вытекало из первого: знаменитая фамилия с добавлением «младший» действовала безотказно.

«Ну, нет! – всему миру известная улыбка сверкнула в великолепных усах Первого и Единственного. – Это что же, господа, получается? Еще один Дуров?! К чертям! К чертям-с!»

Но легко сгоряча послать к чертям, а дальше что?

Разослал господам директорам крупнейших цирков уведомительные письма, в которых заявлял категорически, что в среде артистов он, Анатолий Дуров, – единственный и что все другие, называющие себя его именем, суть наглые аферисты и самозванцы, каковых следует решительно разоблачать, прибегая помимо собственных энергических мер также и к содействию полиции.

Насчет полиции сорвалось в гневе, и, разослав письма, он спохватился: вечно ненавистных фараонов привлекал себе как бы в союзники. И получался не то что скверный анекдот, нет, получалось какое-то даже непотребство, по сути дела унижающее его как знаменитого артиста…

Как русского, дворянина, наконец!

Но тут вскоре и совершенно неожиданно история с воображаемым самозванцем обернулась чистейшим фарсом: в двух городах были задержаны какие-то проходимцы, именовавшие себя  Д у р о в ы м – м л а д ш и м!  Первый и Единственный оскорбился: ка-ак?! Оказывалось, незадачливые балаганные жулики «работали» не под него, а под Анатошку! Сей же последний был неуязвим совершенно, ибо звонкое имя свое носил на основании церковного метрического свидетельства о крещении, и никакая полиция при всем желании не могла подкопаться и уличить его в самозванстве.

Вот ведь как!

И уж если бы еще, юнец, мозгляк, недоучившийся счетоводишка, претерпевал какие-то тяготы и провалы (что, разумеется, не диво на первых шагах молодых циркистов), так Анатолий Леонидович, может быть, в таком случае даже отцовское сочувствие проявил бы к сыну и, простив его своеволие, пожалел бы и крепкой рукой поддержал бы несчастного, но нет.

Анатолий Дуров-младший ни в сочувствии, ни в поддержке не нуждался.

Легко, весело, не шел – на крыльях успеха летел по манежам России, и не каких-нибудь, заметьте, грязных, дырявых балаганов, как некогда отец, нет, что за вздор! – солиднейшие заведения с удовольствием заключали с ним контракты, и публика, капризная, ветреная властительница судеб наших, публика эта восторженно встречала его появление обвальным грохотом рукоплесканий и криками:

– Браво!

– Давай, Младший!

– Да-а-ва-а-ай!!

Глагол времен…

Часы в коридоре медленно, басовито отсчитали семь.

Ему надоело вспоминать и думать. Ему все надоело, он ничего не хотел. Был рад тому, что трудные хрипы утихли, и, опасаясь потревожить болезнь, продолжал лежать на боку, поворотясь к стене. Из-под приспущенных век разглядывал осточертевшие грязноватые обои. Мысленно рисовал на них то, другое. Нелепую фигуру коридорного, его глупую рожу особенно любил угадывать в бесформенных пятнах каких-то темных потеков и в выцветших обойных букетиках.

Ну, хорошо. Ну, вот не думает…

А все-таки как странно, глупо и ни с чем не сообразно, что вместо яркого, праздничного света – красноватым накалом мерцающая двадцатисвечовая лампочка… Вместо пахучих опилок – серые, давно не мытые доски пола… И скверная тишина, и горшок ночной под кроватью, и запах лекарства и клопов, и еще чего-то, что и не выскажешь даже, этакого омерзительного, кисленького, столетне присущего всем российским третьеразрядным гостиницам.

Нет, вовсе не думать нельзя. Все какие-то мерцают, если не мысли, так тени мыслей, наподобие ночного шевеления в смутном полумраке комнаты – вчера, в бессоннице, когда явились вдруг и папочка, и незабвенный братец; и даже коридорный малый немножко оказался причастным к семейным пререканиям, то есть вроде бы тайным свидетелем присутствовал при сих невероятных, уму непостижимых встречах.

И вот – ночь впереди зимняя, долгая. В двенадцать, как всегда, погаснет электричество, и – господи! – неужели же опять вчерашнее начнется?

Заснуть бы сейчас, провалиться в черную яму… Навсегда? Да хоть бы и так. Когда-то ведь нужно кончать эту скучную мариупольскую комедию!

Снова запестрели в воображении газетные листы с некрологами: «в расцвете сил»… «драма клоуна»… «мир праху твоему, веселый чародей»…

А разговоры! А пересуды! А сплетни! Бож-ж-же мой!

И тут безвестной твари имя всплывет ни оттуда ни отсюда, на поверхность, как бычий пузырь-погремушка: Максимюк!

Максимюк!!

Нелепейшая, подлейшая история явится наружу – болезнь, предъявленные антрепренером претензии на неустойку… Тридцать застуженных банок… и смерть.

«В расцвете сил» и тому подобное.

Ах, да не в Максимюке дело, господа! Максимюк, шут гороховый, прохвост, – всего лишь предлог. Предлог-с, многоуважаемые!

Впрочем, о чем это мы?

…толки, сплетни, догадки, предположения.

Найдутся и такие, что самую смерть представят ни более ни менее как очередную рекламную выходку: ведь он, как известно, постоянно выдумывал для себя этакие сногсшибательные штучки – то мадридская коррида, то лекция в Политехническом, то, наконец, печатно объявлял, что навсегда уезжает в Австралию… Было ведь? Было?

Да, да, было. Ваша правда, господа.

Уснуть бы…

Но где же!

Пришла Еленочка, привела гостей – хроменькую старушку, мадемуазель Элизу, и молодую супружескую чету наездников Аполлонос.

В восьмидесятых годах прошлого столетия мадемуазель Элиза успешно  р а б о т а л а  вольтиж на лошади, но однажды во время представления какой-то восторженный пьяный болван кинул под ноги довольно смирной лошадки букет роз, и та шарахнулась в испуге. Случай оказался роковым: артистка при падении сломала ногу, и неверно сросшаяся кость сделала ее хромою навсегда. Но она не покинула цирк, осталась в нем, и так всю свою жизнь проколесила с различными труппами по России, вечно состоя при ком-то, вечно кому-то ассистируя, помогая советами или даже просто ухаживая за лошадьми.

Так мадемуазель Элиза оказалась в Мариуполе кассиршей при цирке пройдохи Максимюка. Молоденькие купидончики Аполлонос, еще только делающие свои первые шаги, в лице добрейшей старушки обрели не только опытную советчицу, но и нежно любящую мать. Они окрестили ее мамой Лизой, и прозвище это приросло накрепко, мадемуазель Элизу все циркисты так стали называть.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: