Недавно Мариша получала мороженое на базе и стояла в очереди за экспедиторшей с вокзала. Та начала уговаривать Маришу поступить в трест вагонов-ресторанов:
— На мороженом руки не нагреешь. Только полудурочки загорают за гроши. Лучше жить на колесах, да в прибытке, чем снег утаптывать да копейки на сквозняке считать-пересчитывать..,
Мать поворошила кочергой угли — нет ли синего пламени, можно ли закрывать вьюшку — и оглянулась на дочь.
Мариша спала беспокойно, покашливала и во сне шептала простуженным голосом:
— Кому сливочный пломбир?.. Есть эскимо...
— Спи, — мать поправила одеяло, и Мариша затихла. — Не растает твое мороженое...
Мариша уже колесила в вагоне-ресторане, когда Шестаков оказался зимой в Москве. Его по комсомольской линии послали на какой-то слет молодых рабочих, демобилизованных из армии.
С чемоданчиком в руке он спрыгнул с подножки троллейбуса и быстро пересек площадь, покрытую серым снегом.
У заводской проходной стояли продавщицы мороженого, и он подбежал к ним.
Увидел Маришу со спины, закутанную в платок, возле ящика на колесиках, и с разбегу обнял ее.
Та резко обернулась.
— Извините, обознался.
— Бывает! — продавщица фыркнула и одобрительно оглядела Шестакова. — Бывает, что у девушки муж умирает...
— Вы знаете Маришу?
— Мартынову? Рядышком загорали.
— Она написала мне, что мерзнет у этой проходной. Где же она?
— Теперь катается в поездах. Сманили в вагон-ресторан.
— И давно?
— Еще перед Новым годом.
Продавщицу уже обступили покупатели, она закрывала-открывала-закрывала крышку своего белого ящика.
— Если подружку не найдете — приходите. Угощу таким сливочным пломбиром, — она зажмурила подведенные глаза и захохотала, слегка приседая...
Могло показаться, неказистый домик нахально затесался в компанию новых многоэтажных домов на окраине Москвы. А на самом деле двухэтажный домик остался стоять на своем месте, а его обступили со всех сторон дома-новоселы.
Когда Саша еще жил в Теплом Стане, Москва была далеко, они с Маришей добирались пригородным автобусом по Старокалужскому шоссе до Ломоносовского проспекта. Оттуда рукой подать до станции метро «Университет», можно покататься вдоволь в поездах и на эскалаторах.
Помнится, Мариша спросила у него однажды: «А с мороженым в метро пускают?» У Шестакова сохранилось ощущение, что он последние школьные годы переезжал все ближе к центру города. А это город подступал к их деревням Воронцово, Коньково, Беляево, Богородское, Теплый Стан, раздаваясь в своих границах. В Воронцове к ногам липла особо вязкая глина, там стоял старый кирпичный завод графа Воронцова; завод и сейчас работал вовсю. Шестаков помнил рассказ учительницы истории об отступлении Наполеона из Москвы. Французы уходили по Старокалужскому шоссе, и, по преданию, в деревне Коньково под Наполеоном пал конь, на этом месте стоит обелиск. «Что же Наполеон выехал из Москвы на такой кляче? — недоверчиво спросила тогда Мариша. — Не отъехал от Кремля пятнадцати верст, и уже пал конь...»
Деревни Беляево, Коньково, Теплый Стан — сплошная строительная площадка. На снегу лежат штабелями батареи центрального отопления, еще не изведавшие тепла; ящики со стеклом, еще незрячим; лестничные марши, которые, пока лежат на земле, всегда кажутся искривленными. Груды кирпича, укрытые снегом, притворяются сугробами. Строители протоптали тропинки к еще необитаемым подъездам громадного многоэтажного дома.
А на другой стороне Старокалужского шоссе теснились, доживая свой век, толкая друг дружку бревенчатыми, дощатыми боками, престарелые домики с покосившимися крылечками, с воротами, заборами на подпорках.
Сюда передвинулась граница города, его околица, а дальше — пустырь, безбрежное поле...
Шестаков поднялся на крыльцо и позвонил в обшарпанную дверь, открыл незнакомый мужчина.
— Извините, Мартыновы здесь больше не живут?
— Я Мартынов.
— Здравствуйте. Мы с Маришей в одном классе учились.
— Тем более не к чему в дверях топтаться.
— Спасибо. Я на минутку. В командировке. Приехал на слет. Решил зайти, узнать.
— Мариша у нас на колесах теперь. Работает в тресте вагонов-ресторанов. Москва — Владивосток и обратно.
— Анны Алексеевны нет дома?
— В больнице, на дежурстве. Утром сменится... Как вас зовут?
— Саша. Саша Шестаков. — Он несмело оглядел комнату, где все было переставлено. — Мариша вам про меня не говорила?
— Что-то не помню.
— А когда вы ее ждете?
— Только в четверг с ней попрощались. Дней восемнадцать рейс у нее, а то и все двадцать,
— А я всего на три дня в Москву...
9
Варежке захотелось проведать мелкого хулигана Чернегу, и в субботу она попросила Шестакова составить ей компанию.
Они нашли Чернегу на местном базаре, уже опустевшем от продавцов и покупателей.
С десяток унылых, неопрятных личностей убирали мусор и подметали. Два милиционера провинциального обличья стояли в стороне, чтобы не наглотаться пыли, и присматривали за подметальщиками.
Вообще-то передачи по инструкции запрещены, но, учитывая примерное поведение гражданина Чернеги, он может быть освобожден на полчаса от работы, без права отлучаться с территории базара.
Увидев гостей, Чернега не мог скрыть радости. Но только самому себе мог признаться: приди Варежка одна, обрадовался бы больше.
Он с уважением, но ревниво относился к Шестакову. Его тревожило, что Варежка ищет общества Шестакова и частенько это общество находит.
Зачем она сегодня взяла Шестакова с собой?
Скучает без него?
Избегает разговора с Чернегой наедине?
Опасается пересудов — чего это она, депутат областного Совета, вдруг, ни с того ни с сего, отправилась на свиданье с арестантом?
Ну а в компании с бригадиром — совсем другой коленкор, вроде делегации от рабочей общественности с целью перевоспитания...
Варежка, Шестаков, посередке Чернега уселись на низкий деревянный рундук. Шестаков сидел, упираясь подошвами в землю, Варежка касалась земли вытянутыми носками ног, а у Чернеги ноги чуть висели над землей; впрочем, может быть, и оттого, что он сидел чуть дальше от края.
— А фонарь под глазом еще светится, — хмыкнула Варежка, развязывая узелок с провизией.
— Мне нужно было работать на контратаках, — теоретизировал Чернега, — и держать Садырина на дистанции. А я увлекся атакой и ослабил защиту...
— Не твоя весовая категория, — посочувствовала Варежка.
— Как пальцы? — Шестаков глянул на руку Чернеги, обвязанную грязным бинтом.
— Кто же знал, что у него будка чугунная? — Чернега развел ладони и показал, какая именно будка у Садырина. Он живо повернулся к Варежке: — Я хотел, чтоб Варежка внимание обратила на мое существование...
— На твои синяки.
— Это верно, — покорно согласился Чернега. — Если бы меня разыскивали как опасного преступника и развесили мои портреты на вокзалах, в милиции, то не смогли бы указать никаких особых примет.
— Да ты ешь, дистрофик, не стесняйся, — угощала Варежка. — Тут котлеты. Макароны остыли?
— Мое питание известное, две тысячи четыреста тринадцать калорий в сутки, — сказал он с нервным смешком. — Меня к этой норме два года приучали... Знаете, сколько теперь государство тратит в день на мое пропитание? — Чернега за обе щеки уписывал котлету. — Тридцать восемь копеек.
Варежка придвинула к нему бумажный сверток:
— Закуси огурчиком...
— Отказчику от работы — тому по закону причитается только черняшка на семь копеек и кипяток без ограничения. При отказе от работы могут добавить еще пятнадцать суток. Но больше месяца по этой статье держать под замком незаконно.
— Вот тут соль в бумажке...
На Чернеге была та самая куртка. Она поблекла от пыли, потеряла лоск и, хотя считалась немнущейся, была изрядно помята. Варежка стянула с Чернеги куртку, достала иголку, черные нитки, даже наперсток не забыла — срочный ремонт. Зашивала она аккуратно — не сразу заметишь, где было порвано.