— Титок! — дружелюбно уговаривал его отец. — Ну-ка, поддевай-ка вилами-то…
Он как будто не замечал рядом с собою Тита с вилами, направленными на него. Заботливо, торопливо подгребал граблями навоз к саням, хлопотливо шагал обратно, уверенно раскачиваясь с боку на бок. Потом внезапно вырывал вилы из рук Тита и хватал его за грудки.
На крик выходил дед. Отец торопливо бормотал:
— Бери скорее вилы, Титок! Я скажу, что мы играли.
И громко кричал:
— Титок! Будя, поиграли… Иди-ка кончать с навозом-то.
— Бездельники! — кричал дед. — Дармоеды!
Тит покорно ковырялся вилами в навозе и всхлипывал, пряча лицо от деда.
Вместе с Сыгнеем они постоянно придумывали мстительные шутки над отцом. То набивали ему в шапку сажи, и она обсыпала ему лицо и шею, то прицепляли на поддевку обрывок рогожки в виде хвоста, и когда он шел по улице, они следили за ним издали и давились от хохота. Бывали и опасные проделки. Однажды, когда ездили с ним на гумно за соломой, они ухитрились свалить на него сучковатую слегу. Для того чтобы солому не разносило ветром, кругом омета ставили слеги — длинные, тяжелые жерди.
И вот когда он сполз с омета, слега упала на него и сшибла с ног. Он сильно ушибся и долго корчился на снегу, кряхтя от боли. А Сыгней и Тит как ни в чем не бывало с невинным видом поднимали слегу и притворно охали и ахали.
Отец с этого дня стал подозрительно следить за ними.
Они тоже охотились за ним, притворяясь кроткими и послушными меньшаками. И все-таки они перехитрили его.
Сыгней вертел Титом, как ему хотелось: он был всегда весел, расторопен, легок нравом, а Тит тяжкодум, нелюдимо скрытен. На всех он смотрел, как на врагов, озирался, прятал глаза и руки и сам прятался в каких-то потаенных углах.
Катя как-то шутливо крикнула ему:
— Ты, Титка, как бы косу у меня не отрезал. А то еще крест стащишь. Подковки-то у меня от котов кто отодрал?
Ах ты, скряга-коряга!
Как-то после сильного снегопада и вьюги дед велел сбросить с плоскуши снег в прореху — во двор, на сани — и вывозить его на улицу: снегу намело так много, что плоскуша погнулась и грозила обрушиться. Мы с Семой с лопатами в руках стояли около саней и опасливо смотрели на клочья соломы и выгнутые слеги. В дыре мутно сияло тусклое небо, и свет туманно и холодно мерцал на снежной кучке. С плоскуши просачивался сердитый голос отца, что-то гнусаво возражал Тит, и Сыгней визгливо смеялся.
— Сыгнейка-то с Титкой не хотят к дыре идти — боятся, как бы не провалиться, — злорадно сказал Сема и крикнул, задирая голову кверху: — Эй вы, хозявы — руки корявы!
Скорее проваливайтесь — сани-то под дыркой; сразу гнедко на улицу вынесет, — лихач.
Кто-то шел осторожно по плоскуше, слеги трещали и упруго гнулись. Снег глыбой шлепнулся в сани и разлетелся белыми брызгами. Потом начали падать комья, и снежная пыль посыпалась, как мука. Когда снег на санях нагромоздился горой, Сема крикнул:
— Довольно! Поехали… Н-но!
В это время из дыры вверх ногами полетел отец. Он ударился головой в снег, и его отбросило в сторону. Испуганный и бледный, с ободранным лицом, он вскочил на ноги и, прихрамывая, погрозил кулаком вверх:
— Ах вы, прохвосты!.. Я вам припомню…
С края дыры свешивалась голова Сыгнея. Он морщился от пискливого хохота.
— Чай, я, братка, не нарочно… Ты не убился? Нога, окаянная, подвернулась. А тут еще Титок толкнул меня сзади…
Когда отец проходил по улице быстрой, твердой походкой, переваливаясь с боку на бок, из окон или с завалин смотрели на него мужики и бабы и говорили:
— А вы поглядите, как Васянька идет. Ногами-то… словно строчку стегает.
— Ну да, чай, мужики-то у них умники. А Васянька-то словами обделяет, как двугривенными.
В глаза его звали уважительно — Василий Фомич.
— Ребята-то у вас какие, Василий Фомич, — не баловники… не бражники… подбористые.
Отец самодовольно, с тщеславной небрежностью усмехался и умственно смотрел в землю.
— А кто в нашем роду дураком был? Кто уродом родился?
Но себя он считал умнее и красивее всех и рисовался перед людьми.
— Уж больно ты, Василий Фомич, форсу задаешь… Мы вот все думаем: не без барского тут промысла… Тетка Анна-то ведь при дворе жила… Не ущипнул ли ее невзначай княжой домовой?
Отец не только не обижался на эти намеки, но таинственно ухмылялся.
— Нашу семью ц при дворе из всех отличали.
— А дядя-то Фома, говорят, скоморохом был.
— Да ведь при барах все скоморохами были, да не все короткие кнуты плели.
Эта загадочная фраза ставила всех в тупик. И мужики трудно почесывались.
Но когда дедушка обращался с ним, как с недоумком, и порывался его бить, он оскорблялся злопамятно и мрачно, уходил, как бирюк в берлогу, и был страшен в молчании своем и замкнутости.
V
Каждый день заходили к нам шабры — заходили как будто по нужде: то призанять ведро пшена или мучицы до помола, то взять гнедка, чтобы отвезти рожь на мельницу.
Они садились на лавку поодаль и калякали о своих невзгодах и деревенских делах. Мужики считали деда умным и знающим стариком: он не только прожил трудную жизнь, но и на стороне в разных местах бывал извозничал и наблюдал, как живут люди в других уездах и губерниях. Он старик хитрый, осмотрительный: сто раз обдумает, сто раз проверит да примерит. И о чем бы ни говорили мужики, все разговоры сводились к «земле», к «аренде», к тому, что «жить не при чем»… Приходили обычно шабры нашего порядка и родственники. Чаще всех вваливался краснобородый Серега Каляганов в рваном полушубке, в облезлой шапке, в растоптанных валенках. Он нехотя крестился и кланялся иконам и сразу же мычал простуженным голосом:
— А я с докукой к тебе, дядя Фома. Где тонко, там и рвется. Без молотила череном хлеба не намолотишь, а нужду не взнуздаешь. Без шабров и куска до рта не донесешь. За пилой пришел к тебе, дядя Фома: хочу прясло ломать да дров нарубить. Топить нечем. — И мрачно шутил: — Может, к весне и избу по венцу разберу да в печке пожгу. А на пасху приходите хоровод круг печки-то водить.
Он крутил красноволосой головой, и глаза у него наливались злостью.
— Эх, такая назола, шабры, такая нужда! И голы, и босы, и есть нечего… А наш-то настоятель, Митрий Стоднев, совсем жилы вымотал… Долг на копейку, а работаешь ему на целковый. День-деньской на него трубишь, а семейство с голоду дохнет. Хотел на барский двор на поденную наняться — не пускает. Отработай свой долг, бает, тогда иди на все четыре стороны. А как отработаешь, когда нужда-то в тенеты гонит?..
И он нехорошо ругался, но бабушка совестила его:
— А ты постыдился бы, Сергей, дурные-то слова бросать. Гоже ли при девке да при малолетках-то!.. У нас сроду в избе-то черного слова не слыхали… Молиться надо, а ты с собой свору бесов приводишь. Вот бог-то тебя и наказывает!..
Серега угрюмо ухмылялся и злобно рычал:
— Мне, тетка Анна, молиться неколи: меня по бедности бог Митрию Стодневу в батраки загнал. Обо мне бог-то не помнит. Хоть лоб расшиби — не услышит. На мне только один грех — бабу свою колочу, больше мне не на ком горе срывать.
— Не богохульствуй, Сергей, — гневалась бабушка. — Не забывай, что сила твоя — в божьих руках. Гляди, Сергей, как бы казниться не стал всю жизнь…
— Я и так казнюсь, тетка Анна, — бунтовал Серега. — А за что? За какие грехи? За бедность свою? За бездолье?
А почему Митрий, мироед, не казнится? Кто ему довольство да счастье дарит? Бог аль дьявол? Вот над чем думать надо.
Бабушка сокрушенно бормотала:
— Господь терпенье любит… смириться надо…
— Я — терпи, а мироед да барин как сыр в масле катаются да на мне ездят. А мне вот терпенье-то кости ломает…
Дед лежал на печи или возился со сбруей, мудро усмехался и шутил:
— Ты бы, Серега, лучше в город подался да перед купцами силой своей похвастался: вызвал бы всех драчунов да кости им поломал. Страсть это купцы любят. Озолотили бы тебя.