Забили.
Егорушка весело говорил со мною глазами и подмигивал мне, как мой ровесник.
— Ну, чего пришел-то? — участливо спросил он. — Аль скучно без нас?
— Скучно.
— А ты почаще приходи сюда. Бабушка-то Паруша, вишь, как тебя привечает.
Я подошел к нему и прошептал ему на ухо:
— Пойдем со мной: я чего-то тебе скажу.
Он быстро вышел из-за стола и сделал какой-то знак Володимирычу.
— Мы, бабушка Паруша, по секрету с ним поговорим.
Я подбежал к Паруше и стыдливо потянулся к ее лицу.
Она наклонилась ко мне, и я крепко поцеловал ее. Это было не в нравах наших парнишек и вышло неожиданно для меня самого, и я совсем растерялся. Но в глазах Паруши я заметил слезы.
— Милый-то ты какой! Сердце-то у тебя какое счастливое. Дай тебе господи жизню радошную…
Мы вышли с Егорушкой на крыльцо, и я рассказал ему, о чем говорили отец с Сыгнеем и Титом. Он засмеялся.
— Ничего. Ты не унывай. Я никому не скажу. Володимирыч-то знает, что его бить отец твой собирается.
А я ведь полюбил тебя, и Володимирыч тоже, и ты нас любишь… Тут вчера офеня заходил, а я у него для тебя купил эти вот книжечки.
Он вынул из кармана порток две книжки и сунул их мне в руки. Я побежал домой и дорогой любовался ими. Одна была нарядная, с разноцветной картинкой на обложке: какие-то невиданные и богато разодетые богатыри у сказочного дворца. Другая тоненькая книжечка в синей обложке.
Первая оказалась «Бовой-королевичем», а другая «Про счастливых людей».
Для того чтобы дед не изорвал их, как «побалушки», я спрятал их в сенях, в коробьё с хламом.
XVII
В тот же вечер я с Кузярем и Наумкой толкался в толпе парней и мужиков на взгорке, над избой Крашенинников.
К нам неожиданно пришел редкий гость, барский конторщик Горохов со своей «саратовкой» с колокольчиками. Вместе с ним нахлынули и сторонские: это значило, что в этот вечер между враждующими сторонами заключено перемирие. Высокий, немного сутулый, худой, носатый, Горохов в черном романовском полушубке наигрывал причудливые, виртуозные переборчики, но как-то странно: начнет громко, размашисто и даже поднимет гармонь к уху, но потом неожиданно оборвет игру. Толпа говорливо шевелится, кто-то выкрикивает шутейные слова, все дружно смеются, девки повизгивают. Около Горохова почтительно топчутся парни и о чем-то просят его.
— Михаиле Григорьич!.. Михайло Григорьич!.. В кои-то веки… Распотешь, Михайло Григорьич!
Луна сияет высоко, смотрит на нас с пристальной улыбкой, небо темно-синее, и звезды мерцают весело и лучисто.
Снег кажется зеленым и вьюжится искорками. На той стороне — тоже огни. Все село — под снегом, а снег всюду мягкий, волнистый, даже горы и крутые обрывы кажутся пологими и пушистыми, только сияют ярче холодным лунным блеском. Снег скрипит и хрустит под валенками ядрено и вкусно. Горохов заиграл оглушительно и звонко плясовую, с такими же замысловатыми переливами. Кажется, что этот серебряный перебор, с дробью, с колокольчиками, заливает все село и вихрем уносится к небесам, к луне, которая смеется от удовольствия. Мне чудится, что и она принимает участие в этом веселье хоровода. Голосов парней и де: иск уже не слышно. Сразу раздается круг, и лица у всех становятся строгими и торжественными. Начинается пляска Я продираюсь внутрь толпы, становлюсь рядом с Гороховым и наслаждаюсь необыкновенной его игрой. Пальцы его бегают по белым пуговкам, дрожат, трепанут, тонкие, длинные и удивительно гибкие. Тощее его лицо серьезно, сосредоточенно и гордо. Он — весь чужой, не деревенский, таинственно сильный. Он чувствует себя среди этой деревенской толпы парней и мужиков выше всех: он дарит всех чудесной музыкой, как волшебник, и властно поднимает голову, посматривая равнодушными глазами на эту густую толпу парней, пропахшую кислым запахом овчины. В кругу пляшут самозабвенно, с визгом, с присвистом, с ревом.
Парни подпрыгивают, приседают, выбрасывают валенками всякие коленца, а девки носятся плавно, кружатся, вскидывают головы в теплых платках и шлепают парней длинными рукавами телогреек. Мне приятно, что лучше всех, проворнее всех пляшет наш Сыгней и сверкает зубами. Он хватает пляшущих девок, успевает ловко и высоко взлететь с залихватским криком, а потом завертеться на месте и, сияя своими сапогами-гармошками, дробно сделать сложный перебор каблуками. Им все любуются и растроганно кричат:
— Эх, милый мальчишка! Сыгней! Душу мою вывернул.
Было горе — горя нет!.. Михайло Григорьич, что есть наша жисть? Жестянка! Навозу — воз А грех-то с орех! Эх, катай во все завертки! Рви, дроби все заботы!
В толпе неподалеку от себя я заметил и Володимирыча с Егорушкой. А за ними — Терентия и Алексея в суконных поддевках. Володимирыч стоял в короткой шубейке, с белым шарфом на шее. Он попыхивал трубочкой и смотрел на пляску со спокойной улыбкой. Егорушка тоже выходил раза два плясать и в ловкости спорил с Сыгнеем, но того самозабвенного ликования, как у Сыгнея, у него не было. Здесь стоял, на голову выше всех, Филька Сусин. Он не плясал: он был слишком тяжел и неповоротлив. Он только глупо улыбался и грыз семечки. Шелуха, как короста, прилипала у него к губам. Я вспомнил, как Ларивон продал этому дылде тетю Машу и уволок ее с барского двора. Теперь Маша у Ларивона, и он не спускает с нее глаз.
Не стесняясь меня, Катя хвалила Машу за то, что она отбивается от Ларивона — дерется с ним и не щадит себя.
— И дура будет, если покорится. Связалась с Гороховым, ну и не отрывайся. С немилым жить — коровой выть.
А мать спорила с ней до слез.
— Не допущу, чтобы у матушки гроб дегтем вымазали.
Она матушку-то не пожалела. В хорошей семье она другая будет.
А Катя крикнула ей насмешливо:
— Какие вы, бабы, к девкам завистливые! Это ты, невестка, должно, от сладкой холи раскалилась.
А от Сыгнея на дворе я узнал, что Ларивон с Максимом уговаривали Фильку переломать кости у Горохова. Но Горохов стоял сейчас в толпе парней и ничего не боялся. Он даже ни разу не взглянул на Фильку, будто его здесь и не было, хотя и знал, вероятно, что против него замышляют недоброе. А Филька грыз семечки и добродушно, с дурацким восторгом смотрел на Горохова.
Отец стоял вместе с Титом против меня, впереди Фильки, но на пляску смотрел без интереса. Он перешептывался с Титом и что-то внушал ему, а Тит послушно кивал головой, но, должно быть, слушал невнимательно, следил за пальцами Горохова, за пляской, подтопывая валенками, и не переставая смеялся.
Горохов побыл недолго и равнодушно ушел вместе со сторонскими за речку. Кучка парней и мы, ребятишки, проводили его до кузницы: магическая гармонья с серебряными колокольчиками приворожила нас к себе так, что я терся около Горохова и не отрывал от нее глаз. Кузярь нахально наскакивал на Горохова, который держал гармонь под мышкой и шел, немного сутулясь и покашливая (говорили, что у него чахотка).
— Михаил Гриюрьич! — клянчил Кузярь, ловко прыгая задом наперед. Сыграй! Аль жалко? Ты сторонским играешь, а нас обижаешь. Сыграй! А то я сейчас лягу перед тобой и шагу шагнуть не дам.
Но Горохов прикрикнул на него:
— Ну-ка, ты… прочь с дороги!.
Кузярь совсем обнаглел и озорно брякнул ему в упор:
— Куда торопишься? Ведь Маньку-то у тебя все равно утащили…
Горохов, пораженный, рванулся к нему и матерно выругался:
— Ах ты, сукин сын! Я тебе уши оторву!
Кузярь юрко отскочил в сторону и важно показал ему кос:
— Сухая слега — гнилая дуга!
Он сказал зазорное слово, которое оглушило меня, как удар кулаком по лицу: это слово не столько оскорбило Горохоза, сколько взбесило меня. Я рванулся к Кузярю и со всего размаху ударил его по носу. Он не ожидал моего нападения и кувырнулся в снег. Я вскочил ему на грудь и стал колотить его обоими кулаками:
— Вот тебе за Маню!.. Не охаль!..
Он сам взбесился и стал рваться из-под меня. Но бил я его, вероятно, очень больно, потому что он стал хватать меня за руки. Не знаю, чем кончилось бы наше побоище, если бы к нам не подбежали ребята. Чья-то сильная рука вскинула меня под мышки кверху и поставила на ноги. Это был Горохов. Он схватил Кузяря за ухо и с угрозой сказал: