Среди них были и мечтатели, и обличители, и мстители.

Я много встречал в юности хороших людей, но люди, с которыми я жил одной жизнью в деревне, до сих пор близки мне как первые мои друзья Это были те русские люди, которые не сгибались под гнетом насилия и которые имели дар видеть свет и во тьме и предчувствовать радость будущего.

Я думаю, что мои сверстники, вспоминая о минувшем, найдут в этой книге много созвучий с тем, что пережито ими, а молодежь почувствует, что ее свобода и счастье — это воплощение в действительности заветных дум и стремлений их отцов, прошедших трудный путь борьбы против эксплуатации, гнета, бесправия, борьбы во имя торжества коммунистического идеала и творческого величия человека.

I

Тело матери дрожит и корчится. Она всхлипывает и задыхается. Я встаю на колени и сам начинаю дрожать от страха. Окна ярко-зеленые от инея. На печи — могучий храп дедушки. Я прислоняюсь спиной к деревянной стене и вижу, как по избе проходит какая-то огромная тень… Я щупаю лицо матери — оно обжигает меня влажным жаром Я боюсь кричать, боюсь отца, боюсь этой темной тени и плачу тихо.

Рука отца толкает меня на подушку…

— Лежи ты!.. Спи! Заболела мать-то…

Его шепот, сердитый, угрожающий, но он мне кажется чужим, растерянным, дрожащим от испуга.

— Мама, не надо, — шепчу я, задыхаясь от слез. — Не надо… я боюсь…

Но мать не слышит меня: она всхлипывает, взвизгивает, бьется на кровати.

— Господи, беда-то какая!.. — стонет на печи бабушка. — Васянька, вздуй ты, Христа ради, огонь-то. Не вижу ничего — не упасть бы. Вот уж бабу-то взяли — назола какая!

Это Олёнка ее сглазила… Олёнка-то, чай, только бога и молила, чтобы в нашу семью войти.

Бабушка не ворчит, а поет — не то стонет, не то причитает.

Отец растерянно бормочет:

— Тут не знай, что делается… Так ее всю узлом и свивает… Титка! Сыгней!

— Ее связать бы сейчас… — ворчит Сыгней — неженатый дядя, молодой парень. — Кликуша она. Кликуш вязать вожжами надо и шлею надеть… Надеть шлею с жеребой кобылы да уздой ее…

Отец встает с кровати и в зеленом мерцании окон расплывается жуткой тенью. Все становится нежизненным, колдовским.

Стена шевелится и шуршит очень близко, у самого уха.

Это тормошатся в щелях тараканы.

Храп деда потрясает стены, и в груди у меня все дрожит и трясется. Деда все боятся: дед — наш владыка и бог. Он — маленький и юркий, как таракан, но его холодные, серые глаза под густыми клочьями бровей остры и неотразимы.

Я не выношу его колючих глаз, этой серебряной седины, и его окрики пронизывают меня, как удары.

Черная тень отца мечется около стола. Он ловит кого-то в переднем углу и ругается.

— Куда это спички-то делись? Черти лысые! Это Семка ночью мусолит их.

На полу, на кошме, начинается возня. В зеленом полумраке волнуются шубы, оживает солома: она пенится, шелестит. Поднимаются головы, кто-то позевывает. Стекла — в искрах, и с подоконников сползает фосфорический пар.

Дрринь… — звенит и брызжет осколками стекло.

— Тьфу, дьявол!..

Дед сразу перестает храпеть и спокойно грозит:

— Ты что это с пузырем-то сделал, шайтан? Шкуру спущу! Где теперь возьмешь пятак-то? Пятак ведь, сукин сын!

Воздух в избе густой и вязкий. Я мокрый от пота Вдруг маму бросает с кровати какой-то внезапный толчок. Дверь с визгом распахивается. Звякает щеколда в сенях, в избу врывается холодный туман.

Три пестрых лопоухих ягненка шарахаются от порога и прыгают по соломе.

— Эх, в одной рубашке бабенка-то!.. — как-то по-ребячьи вскрикивает отец и бросается в седое облако пара.

— Валенки-то надень! — сердито стонет вслед ему бабушка. — Шубенку-то!..

Отец подскакивает к кровати и что-то ищет на полу. Он ругается и бросает что-то от себя в сторону.

— И куда это валенки запропастились?! Титка их, должно, свистнул… Титка!

— На кой они мне, твои валенки!.. — злится Тит плаксиво. — Спать только не дает со своей жененкой-то…

Бабушка причитает на печи:

— Владычица, матушка… господи! А вы бегите… ловите ее… еще в прорубь бросится — долго ли до греха… Вот наказал бог бабенкой-то… Надо бы канун по ней отстоять, отец… канун, бай…

— Какой тебе канун… — ворчит дед. — Кнутом ее хорошенько.

Отец надевает валенки, вскидывает на плечи шубу и скрывается в густом тумане. Облака пара мерцают зеленым огнем, как живые, вихрятся, кудрявятся, медленно и плавно колышутся. Я плачу от страха.

Бабушка скорбно причитает:

— Околеет бабенка-то… Мороз-то ведь крещенский. Шевяхи лопаются… Закройте-ка вы дверь-то!.. Бестолковые какие! Избу-то всю простудили… Титка! Семка!..

Из омута тумана всплывают одна за другой тени. Они телесны только до пояса и кажутся не людьми, а Полканами — страшными существами, у которых половина туловища человеческая, а другая лошадиная.

Ощущение беды давит сердце. Где моя мать? Куда она убежала?

Может быть, она схвачена теми страшными чудовищами, о которых рассказывала мне бабушка, — змеями о семи головах и колдунами с белыми бородами до колен? Нечистая сила! Что такое нечистая сила? Она видимо-невидимо летает около нашей избы, врывается в печные трубы, проникает и в щели и сквозь стекла. Она не губит нас только потому, что на ночь мы «осеняем себя крестным знамением»… Что такое «крестное знамение»? И что такое «осеняем»? Я знаю, что должен положить сложенные «крестом» пальцы «на темечко, на пупочек, на плечики».

Бабушка уже топчется около стола, должно быть, хочет зажечь огонь. Она стонет, но не потому, что недужит, а потому, что эти стоны, вздохи, причитания — ее особенность, ее суть. Без этих стонов я не мог ее представить. Я набираюсь храбрости, прыгаю на пол и с размаху толкаюсь в дверь. Она чавкает и распахивается. Меня сразу охватывает сухой холод черной тьмы сеней. Ступни ног обжигает мороз. Двери из сеней во двор открыты — там тоже полутьма. Двор покрыт плоскушей с дырой в небо, и сверху спускается космами солома. Калитка открыта, и в распах ее льется снежное сияние. Там, на улице, вихри радужных искр на снежных сугробах. Через дорогу видны амбары в пышных шапках снега на крышах. На дороге стоит пестрая собака и визгливо лает в даль. Это — Кутка, мой преданный друг в играх и в опасных путешествиях в Заречье, куда я часто отправляюсь в гости к другой моей бабушке — бабушке Наталье, к маминой матери. Она живет в «келье» под горой, в слепенькой, старенькой избушке.

Мне чудятся визги матери где-то за дорогой, среди амбаров, и я бегу по раскаленному снегу к калитке. Подгоняемый ожогами, бегу на улицу, к Кутке, я чувствую, как хрустит снег под ногами. Ошпаренные ноги горят, и я уже не чувствую холода, только дрожь трясет меня до самых внутренностей. Больно щиплет нос и щеки лунный мороз.

Я кричу и бегу по дороге мимо избы на сияющую луку — ровную, бескрайную, в волнах сугробов. Мутные стекла избы в оранжевом накале: в избе зажгли лампу, и по стеклам пролетают фиолетовые тени. Кутка трется около меня, прыгает мне на грудь, на плечи, радостно визжит и лижет лицо. Слюна ее горячая, липкая, а потом холодная, льдистая.

А я бегу и кричу до боли в горле:

— Ма-ма-а!..

Я вижу, как вдали по снегу луки несется легкий призрак.

Лунно-снежная тишина ночи полна странных тайн. Люди в полушубках бегут за призраком. К ним из-за ближайших амбаров мчится мужик в полушубке, с колом в руках.

Я знаю, что это она, мать, что за ней бегут и отец, и этот мужик, что они сейчас настигнут ее, подомнут под себя.

На той стороне, за рекой, на высоком взгорье, спят избы. Всюду пусто и мертво. Церковь смотрит на меня и на луку огромным черным глазом. Мне нужно к ней, к матери, — к ней во что бы то ни стало, иначе произойдет что-то страшное, непоправимое. Она уже недалеко, она бежит ко мне.

— Ма-а-ма!.. Я здесь!.. Ма-а-ма-а!..

Но она не слышит и круто поворачивает в другую сторону, к церкви. От амбаров бегут еще двое мужиков. Я задыхаюсь, выбиваюсь из сил, что-то сковывает мое тело. Я не чувствую ни боли, ни ожогов, но бежать уже не могу. Чьито руки хватают меня под мышки и бросают вверх. У меня уже нет голоса: я только хриплю.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: