Он срывает скользкое растение с пузырчатыми листьями. Пальцы ощупывают податливое тело стебля.

Стрелкой несется остренькая верткая рыбешка, за нею – вторая. Они воспринимают Епифанова как друга, а может быть, как скалу. Но он поднимает руку, и от его голой поблескивающей руки они бросаются прочь, как от неведомой опасности.

Взволнованный прогулкой, Епифанов раздвигает водоросли, поднимает два плоских отполированных водою камня, постукивает ими – под водой так ясно слышен каждый звук.

Закидывает голову, смотрит вверх. Какая пестрота красок, как сказочен мир наверху!

Наклоняется, разглядывает дно, шарит среди водорослей грузным сапогом. Поднимает раковину, подносит ее к самому стеклу, разглядывает, проводит по ней пальцем…

И решительным движением начинает подъем.

Снова солнце, мерцающее синее море, замшелая ступенька трапа. С костюма на палубу обильно стекает вода. Стекло отвинчено, и в духоту скафандра врывается упоительно чистый соленый воздух.

Епифанов скидывает славные, верно послужившие доспехи, говорит новичку:

– Бери мой, хорош, проверен…

И качающейся походкой, задевая штаниной о штанину, несет свой штатский, необжитый, незнакомый облик к комиссару. Комиссар, напутствуя, говорит о его задачах: там, в родных местах, он явится представителем славного краснознаменного…

В поезде он вспомнил о ракушке, засунутой в карман пиджака. Бережно вынул ее, завернул в бумажку и запрятал на дно сундучка. И долго в темноте рассказывал случайному попутчику полуфантастические, полуправдивые водолазные истории, рассказывал о море, о чудной природе морского дна. Попутчик зачарованно слушал, задавал наивные штатские вопросы, и Епифанов чувствовал себя героическим, необыкновенным, уважал себя больше, чем всегда.

Родное Миллерово показалось маленьким и скучным. Он поднимался на виадук и долго смотрел на удаляющиеся в обе стороны рельсы, томясь жаждой перемен и событий.

Он не чувствовал никакой потребности в отдыхе. Он не знал, что делать с собой, чем заняться. Дома было скучно: сестра уткнулась в учебники – готовилась поступать на курсы. Старые друзья разъехались кто куда. В комсомольском комитете было пусто: все были в районах, на посевной.

Технический секретарь комсомола, заменявший всех и вся, пожаловался, искусно соединяя жалобы, обращенные к Епифанову, с гневной руганью в телефонную трубку:

– А тут еще крайком навалился. – Алло, алло, станция, скоро вы дадите Вешки?! – Вторую телеграмму прислали – срочно мобилизовать трех комсомольцев на Дальний Восток… – Станция, алло, спите вы, что ли?! Давайте Вешки! – Откуда я их возьму, когда посевная? Хоть сам себя посылай! – Алло! Вешки! Вешки! – Прямо не знаю, что и делать!.. – Да, барышня, черт возьми, звоните в Вешки!

– Вот чудак, – сказал Епифанов. – А я на что? Говорил бы сразу!

Он уехал, не погостив дома и десяти дней. Растянувшись на верхней полке, он думал о Тихом океане, о дальневосточных водолазах, о том, какая природа может быть там, на дне теплого Японского и холодного Охотского морей.

В комсомольском эшелоне он сразу со всеми перезнакомился, рассказывал были и небылицы и в короткий срок плотно вошел в новый коллектив с той жадной потребностью общения и дружбы, что вырабатывается всем укладом краснофлотской жизни.

3

В заводском тире было много стреляющих и много зрителей. Зрители окружали девушку, которая ждала своей очереди стрелять. Придерживая локтем белокурую туго заплетенную косу, она озабоченно вкладывала патрон, а вокруг толпились парни, и каждый хотел помочь ей.

– Лидинька, начинай, – крикнул инструктор.

Лидинька легла, сжимая винтовку. Закрыв левый глаз, выпятив губу, сдунула упавшую на лицо прядь волос. Прицелилась…

Цокнул выстрел – и почти у самого центра яблочка выскочила рваная метина. Девять.

Лидинька вздохнула, нахмурилась, снова сдунула капризную прядку. Выстрелила и сразу крикнула:

– Десять!

– Нет, девять.

– Ну, так сейчас будет десять!

И снова выстрелила. Мишень казалась нетронутой. Лидиньке хотелось побежать самой, но это запрещалось. Инструктор медленно шел к мишени.

– Браво, Лидок, в самую сердцевину.

Лидинька искоса победоносно оглядела свою свиту и деловито сказала:

– Восемнадцать и десять – двадцать восемь. Еще два выстрела.

Снова выстрел. Свита зашевелилась, несколько человек бросилось к мишени.

– Десять! Браво, Лидинька! Десять!

Лидинька строго скомандовала:

– Отойдите от мишени – стреляю.

Парни напряженно следили за ее востреньким профилем, слившимся с винтовкой. По ее руке прошла дрожь. Она опустила дуло, перевела дыхание, потом быстро вскинула винтовку и выстрелила.

– Сколько? – крикнула она и сама побежала к мишени. В черном яблочке, одна к другой, – три рваные точки.

– Сорок восемь из пятидесяти возможных, – объявила она и медленно пошла обратно, слегка рисуясь под восхищенными взглядами парней.

Она надела пальто, натянула берет смелым движением девушки, уверенной в том, что как ни надень, все будет на ней хорошо, и сказала тому, кто стоял всех дальше от нее:

– Коля, пойдем.

Едва они вышли из тира, как торжествующее лицо Лидиньки стало тревожным и виноватым. Коля сказал глухо:

– Значит, решено, Лидок. Откладывать больше нельзя.

– Я подготовлю ее, а ты поговоришь, – испуганно сказала Лидинька. – Она тебя лучше послушает.

Очередь у больницы уже вытянулась длинным хвостом, но еще не пускали.

А в палате тяжелобольных жизнь шла своим чередом. Старуха в хорошем, после обеда, настроении непрерывно болтала, жадно поглядывая вокруг, все ли ее слушают:

– Я бы и сейчас побежала, ноги-то еще славу богу, да вот туфли не ходят. А вы чего лежите? Э-эх, в ваше время меня не то что в больницу – домой не затянуть было! Бывало, ветром прохватит, и жар и озноб, а я как пойду-у – никто резвее не плясывал.

В дверях показалась тоненькая бледная женщина с завитыми на папильотках локончиками у висков, с цветком в петлице больничного халата.

– Гроза Морей, заходи, заходи! – крикнула старуха, и заулыбалась, и кивнула на цветок. – Муж приходил, Танюша?

Танюша присела возле старухи, неохотно ответила:

– Муж.

Одна из больных обиженно вздохнула:

– Хорошо, кого муж балует… Небось живете – не замечаете.

– А чего замечать? – со скукой ответила Танюша. – Не лежит у меня душа. Хоть пропади!

Старуха заерзала на постели, заворчала. Но Танюша улыбнулась ей и заговорила, как бы советуясь:

– Ведь вот бывает же, почему – не знаю. Мужа моего взять – ну чем не муж? И любит, и по хозяйству все делает, и заработок большой, и не пьет, – положительный человек. А глаз мой на него не смотрит.

– Раньше-то не рассуждали, так жили и жили, – ворчливо сказала старуха.

– Ну, мало чего раньше было! – весело откликнулась Танюша. – Мы и люди теперь не такие. Я из дому в шестнадцать лет сбежала. И ведь как сбежала. Двадцатый год был, фронты. На вечеру познакомились, погуляли – назавтра ему уезжать. Я ему шуткой говорю: «Возьми с собой». И он шуткой: «Отчего не взять, поедем». А назавтра узелок связала – и на вокзал. Удивился очень, а ничего, взял. Три месяца скитались с ним. Известно – фронтовая жизнь. Жалел он меня, не трогал – девчонка ведь. Едем как-то через лес верхом, он и говорит: «Девчонка ты, дура, ведь я что хочу, то с тобой и сделаю». Я смеюсь: «Ничего худого ты мне не сделаешь, а попробуешь – исцарапаю всего, на всю жизнь меченым останешься». А чего береглась? Убили его, тем жизнь и кончилась.

Она опустила голову, и все помолчали из уважения к чужому горю.

– Вот с мужем я скандалю, – снова заговорила Танюша, и кроткая улыбка осветила ее бледное лицо. – Так ведь не от злого сердца – от обиды: не то могло из меня выйти, что получилось. Он, конечно, не виноват. Партийный человек, активист. И меня тянет. А уж не подняться мне больше – крылья не те. Вот и шумишь…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: