– Кажется, так! Пошли ему… Нет, лучше сперва я сам поговорю с князем!
– И снова тень боли мелькнула в его глазах: князь ныне мог и не послушать своего престарелого владыку… – Нет, напиши, пошли, пусть пришлет покаянную грамоту! Тогда мне легче станет баяти с Дмитрием! – произнес он. Вступающий в силу нравный князь тревожил Алексия все больше и больше[2] .
Оба надолго смолкли, Леонтий складывал вощаницы, коротко взглядывая на владыку.
– Скажи, отче! – вопросил он негромко. – Что содеял бы ты, ежели Дмитрий от некоей хворости, черной смерти или иной зазнобы какой занемог и погиб?
Медленно оживали, становясь, как прежде, прозрачно-глубокими, старые глаза на высохшем пергаменном лице – так в пучине морской проглядывает порою донная гибельная глубина, – и словно бы вновь наливался силою выпуклый лоб, а безвольные доднесь персты хищно врастали в резное дерево подлокотий.
– Я остался бы жить, – тихо и властно произнес Алексий. – Я остался бы жить, дабы воспитать княжича Василия до мужеска возраста, яко великого князя владимирского! Дело Москвы, дело Руси не должно погибнуть ни от какой случайной причины!
И вот таким именно хотел узрети владыку Леонтий. Вот таким! И узрел.
И почуял волну горячей любви и нежности к этому великому старцу, вновь, как и прежде, одолевшему духом своим немощную и бренную плоть.
– Спасибо тебе, Леонтий! Но ты ведь не с этим приходил ко мне, сыне?
– тихо вопросил Алексий, глядя задумчиво и устало на верного сподвижника своего.
– Да, отче! Помнишь Никиту Федорова? – Алексий молча кивнул головою.
– У сына егового и вдовы сябер отобрал погорелое место на Неглинной.
Приехали хлопотать. Можем ли мы помочь им?
– Напиши грамоту. Я приложу свою печать! – не задумываясь отмолвил Алексий. – Дьяка… Вызову к себе. Чаю, слово мое пока еще не исшаяло на Москве!
И когда уже, сложив вощаницы, Леонтий намерил уходить, Алексий произнес тихо:
– Послушай, Леонтий! В самом деле, как это хорошо! Родовое место! На пожаре, на пустой, выгоревшей земле! И по двудесяти летов никто не вправе занять его! Никто! По закону! По «Правде русской»! Дабы объявился хозяин, владелец месту сему! Дабы не погасла свеча, не истаяла жизнь! И это вот родовое право на землю и жизнь на земле обязаны мы защищать от насилия и татьбы… Даже от самой великокняжеской власти! – прибавил он, неожиданно сам для себя.
Леонтий вздрогнул. Вгляделся в сухое пергаменное лицо, в уже вновь далекий, нездешний взор. Вот как? И от самого князя? Родовое право каждого смерда на землю свою!
– Как это хорошо! – вновь прошептал владыка.
Леонтий вышел, тихо притворивши дверь. Подумал о скором прибытии патриарших клириков (о чем так и не посмел сказать днесь Алексию). И ему еще предстоит вынести это! – тихо ужаснул про себя.
Он, Леонтий, на все был готов ради наставника своего, даже на смерть, но, увы, токмо единого надобного – здоровья и лишних лет жизни – не мог он передать владыке!
Глава 20
К радости Никитиной вдовы Леонтий сдержал свое обещание. В ближайшие дни (Москва готовилась к походу, и Иван с матерью сидели невылазно в городе) Алексий побеседовал с дьяком, и на Неглинную, к упрямому соседу, были посланы приставы, после чего, ворча, как собака, которую отогнали от кости, тот уступил. Мать с сыном отмеряли по снегу границы своего старого двора, сосед пыхтел и супился, пытаясь оторвать хоть кусок, хоть ту землю, что, захватив, занял сараем, и Наталья готова была уступить, но тут Иван, вздымая подбородок и недобро шевеля желвами скул, вмешался, отстранив мать рукой.
– Вота што! Разбирай сам тотчас, не то я с ратными раскидаю, целой доски у тя тут не останет, внял?!
И сосед, укрощенный до зела, вновь уступил, сперва ворча: «Наехали тут!» а там и посвистывая, принялся отдирать настылую кровлю.
– Кто наехал-то?! – звонко и страшно спросил Иван берясь за рукоять отцовской сабли – был в оружии. И сосед, глянув скоса, совсем замолк, резвее принялся вынимать из пазов наледенелые тесины кровли.
– Весной будем ставить двор! – так же громко, настырно возгласил Иван, озирая отбитую у врага землю. Он стоял на снегу молодым голенастым петухом, расставив ноги, и был столь же страшен, сколь и смешон. И Наталья взглядывала то на него, то на сябра, который, щурясь, тоже взглядывал на молодца, что-то прикидывая про себя и кивая своим мыслям.
– Магарыч бы с тебя, хозяйка! – высказал наконец, и Наталья, не улыбаясь, кивнула в ответ:
– Поставлю!
– Магарыч ему… – проворчал Иван, впрочем, и сам поняв, что дело пошло на мировую.
– Из Острового мужиков надо созвать! – хозяйственно говорила Наталья, когда они с сыном, порешив дела и отпустив пристава, садились в сани. – Вот воротишь из похода, тогда… – И голос чуть дрогнул. Но Иван, словно не заметив материной заботы, возразил, все еще ворчливо:
– Тогды поздно станет! Лес надоть возить теперь! Ворочусь, чтоб и лес был навожен, и тын стоял! Земля пообмякнет к той поры!
Наталья, не отвечая, забрала руку сына в свои ладони сжала, притянув к сердцу. «Вернись только! Только вернись невереженый!» – подумалось про себя.
Глава 21
Приезд патриаршьих посланцев совпал с выступлением ратей в поход, и оба грека благодарили Господа, позволившего им миновать ордынские степи до начала ратной поры. Они остановились на Богоявленском подворье и, получивши серебро, масло, овощи, рыбу и хлеб, начали вызывать к себе духовных и бояр, расспрашивая о прегрешениях и шкодах верховного главы русской церкви. Брал ли сугубую мзду за поставление? Замечен ли в лихоимстве или иных каких отступлениях от истинно праведного жития? Как получилось, что захватил в полон, порушив данную клятву, тверского князя Михайлу и тем вызвал сугубое кровопролитие и котору братню на Руси? Не посылал ли тайных гонцов с отравою к великому князю литовскому Ольгерду?
Почто разрешал от клятвы литовских беглецов, выезжающих на Москву, и тем учинял сугубое раздрасие с великим князем литовским? Почто не выезжал в епархии Галича и Волыни для духовного окормления тамошней братии?