— Мы, Кудрины это. Живем под вами. У нас большая просьба к вам. — Она объяснила ее причину. — Очень вас просим: разрешите! А то мы волнуемся и не знаем, что делать: то ли милицию вызывать, то ли дверь ломать?
…С трудом нашли бельевую веревку. Для надежности сложили ее вдвое, примерили: длина оказалась подходящей, даже с запасом. Потом обвязали Кудрина и попробовали на прочность — выдержала, не порвалась нигде.
— Купили недавно, — поделился хозяин, довольный, что и он чем-то помогает людям. Он уже не был сердитым, как в первое время, когда открывал дверь.
Привязали для подстраховки веревку за штыри, на которых держатся батареи и, выждав, когда под тяжестью Кудрина веревка натянулась, стали осторожно стравливать ее до тех пор, пока он не стал твердо на свой балкон.
«Хорошо еще, что живем на третьем. Не так страшно, если загремишь», — обтирая с лица испарину, подумал Кудрин. Он быстро освободился от веревки, посигналил, чтоб ее взяли, а сам осторожно прошел в зал, потом в комнату Любы. Сейчас, думал он, все станет ясно. И когда включил свет — с ним едва не стало плохо: Люба и Арнольд, обнявшись, спали голыми. В комнате и на столе виднелись следы, по всему видать, не кратковременного пиршества: несколько приборов, пустые бутылки с нерусскими этикетками, недоеденная, уже заветрившаяся закуска. Возле кровати, у изголовья, валялась гитара.
«Ну, погодите, любители музыки! Я вам устрою концерт! Однако, — задумался Кудрин, — шума, пожалуй, поднимать не следует. Тогда что же? Что? Запру их, а утром поговорим. На самом высоком уровне.
Когда жена с нетерпеливым вопросом «Ну что там?» вошла в прихожую, тихо ей на ухо сказал:
— Люба спит. Дверь заперта. Пора и нам спать, вот лишь чайку стакан, пожалуй, выпью.
Спал Кудрин плохо. Всю оставшуюся ночь его мучили кошмары. Особенно страшное приснилось перед утром: будто краном подняли его на большой трамплин, что в центре города, привязали к ногам детские лыжи и толкнули с этой махины — от страха Роман Андреевич заорал и сразу проснулся. Ну и ну, подумал он. И почувствовал, что весь в поту. Полежал немного, прислушался, а потом встал. Оказывается, он первый. Не спеша умылся, а потом основательно, как на работу, стал собираться. Он и в самом деле подумывал сходить в цех, узнать, какая там обстановка, что нового, с программой как? Однако, поразмыслив, решил, что в цех заглянет после разговора с дочерью.
Посмотрев на часы, тихо, почти бесшумно, прошел в спальню, разбудил жену:
— Собирайся, дело есть.
— Ты чего сам не спишь и людям не даешь. Не на работу ли? — ворчала жена.
— Сейчас увидишь явление Христа народу.
— Что, что я увижу? — переспросила жена, не расслышав. Уже волнуясь, с трудом накинула халат.
— Может, и не успеешь.
И в это время послышался стук из комнаты дочери и ее негодующий голос:
— Откройте! Откройте же, наконец!
— Пойдем, мать. Начинается. И не что-нибудь, а первое представление любимой дочери.
Кудрин открыл дверь — и жена едва на ногах устояла: Люба, ее дочь, вроде и не Люба — непричесанная, с отекшим после выпивки лицом, в коротеньком халатике, едва прикрывшим ее прелести — поразила мать. А на кровати, не понимая в чем дело, со страшного перепоя и недосыпа сидел и хлопал ничего не понимающими глазками Арнольд, грива спутавшихся волос которого касалась его худых лопаток.
— Боже мой! Что я вижу… Глазам своим не верю. И это дочь моя! Позор! Стыд! — Жена рукой оперлась о косяк двери.
— Папа, не смей! Это не простой человек…
— Невооруженным глазом заметно. Почему так нахлестались? — допытывался Кудрин.
— Были причины. Вам не понять.
— «Не понять, не понять!» — возмутился Кудрин. — Куда нам, серым! Вы же личности. Ты вот что запомни, Любовь Романовна, хоть ты и дочь мне, но я тебе не позволю превращать квартиру в притон. Ишь, затростила: «Не понять, не понять!» Тут и понимать нечего!
Дочь знала, что отец, когда выходил из себя, всегда называл ее по имени и отчеству, только теперь до ее пьяного сознания дошло это, и она хотела сделать шаг назад, но поздно сообразила — отец впервые в жизни ударил ее по щекам.
Смутно представляя, что происходит, асреж икал, инстинктивно старался прикрыть наготу одеялом, потом попытался подняться, но из этого ничего не вышло: худенькие ноги не удержали его, и он ничком упал на гитару.
— Если вы не прекратите — я уйду жить к нему! — глубже запахивая обнажившуюся грудь халатом, как ультиматум, выкрикнула дочь.
— Ну и уходи! Скатертью дорога! Хоть сейчас! — снова вступила в перепалку мать. — Чем пугает. Я ее, бесстыдницу, растила, лелеяла, на руках носила. Ведь души не чаяла! А она? Распутница! Срамница! Не думала, не гадала, что нас так опозорит родная дочь. Не рано ли, дура глазастая?‥ — Мать тапкой ударила Любу по лицу. После еще, еще — и упала.
Через некоторое время приехала машина скорой помощи, которую вызвал Кудрин, и жену увезли.
Когда Кудрин вернулся из больницы, где в тяжелом состоянии оставил жену, дома никого не было. Шифоньер в комнате Любы был распахнут — почти всю свою одежду она забрала. «Значит, вызвала такси и уехала».
Кудрин остался один, все еще думая о случившемся. Как водка деформирует человеческие лица! Даже портретный лик Любаши изменился до неузнаваемости. Появилась эдакая болезненно-старческая одутловатость, под глазами мешки, нос припух, а голос — как у старой дворняги, которая столько в жизни полаяла, что он осип, и больше походил на хрип. А как крепко перебирал «папа»! — так в своем кругу друзья называли бывшего директора завода Ястребова. Он незаметно доходил до кондиции. Слова начинал произносить нечленораздельно, шамкая, проглатывая окончания. И в этот момент чем-то напоминал старого индюка: продолговатый нос сочился, глаза краснели и вот-вот вылезут из орбит, шея не удерживала голову. В любой компании — себе на беду — он закусывал мало. Но когда ему говорили об этом — ругался: «Не ваше дело! Вы кого учить вздумали?!» Никого из друзей не признавал он в таких случаях. Лишь первое время знакомства с Лужбиной немного слушался ее, боясь, что она уйдет и никогда к нему не вернется. Смутно догадываясь, кто перед ним, он начинал плакать, шаркал платочком или полотенцем по лицу, а потом бросал куда попало. Эмма ухаживала за ним, терпеливо приводила в порядок. Интересно, за что она его любила? И любила ли? А впрочем, какое мне дело? Сейчас надо с собственной дочерью разобраться. А чего разбираться, если она укатила? Надолго ли? Если надолго, то есть насовсем, тогда надо бы все оформить? А то, кто она сейчас: замужняя или незамужняя? Брак есть брак. Может, у них зарегистрирован брак? Однако об этом они ни слова.
Домой Люба вернулась через три месяца. Вначале она позвонила матери, расплакалась, разрыдалась и, разжалобив ее окончательно, спросила:
— Можно, мама, домой мне?
— Не только, доченька, можно, но и нужно! Куда же еще-то? — прижимая трубку и тоже плача, отвечала мать.
Когда Кудрин пришел с работы, где он, как и всегда, подзадержался, то застал дома необыкновенную картину: жена, с накинутым на плечи пуховым платком — у нее заканчивался курс лечения остеохондроза, — стояла посреди зала, гладила голову дочери и тихо, успокоительно всхлипывала, жалуясь на нелегкую женскую долю.
Люба бледная, утомленная, стояла перед матерью на коленях и, обхватив ее ноги, дрожащим голосом говорила:
— Прости меня, мамочка! Прости, моя дорогая! Ведь не думала же я, что он такой идиот?! В нем нет души. Алкаш и бездарь. …Я столько пережила, столько пережила! Аборт сделала. Не хочу от него ребенка! Да и зачем карьеру себе портить? Неужели я не встану? Я еще встану. Встану! Ему не растоптать меня. Плевать я на него хотела! Конечно, мамочка, больно! Больно! Ой, как мне больно! И зачем я с ним.
Люба громко расплакалась.
Неподалеку от жены и дочери, заметил Кудрин, стояли небольшой чемодан и какая-то не отечественного производства сумка, на которой лежали шляпа и перчатки дочери. «Импортная сумка — это все, что она приобрела в свое отсутствие. Может, Арнольд и в самом деле помог ей найти себя?» И в сердцах бросил:
— Возвращение блудной дочери?
— Ладно, Рома, с кем не бывает. Мало ли подлецов на свете. — Не то спросила, не то ответила жена. Потом тихо добавила: — Переживем.
— «Переживем»! — передразнил он жену. — Помнишь, я тебе говорил, что добром ее дифирамбы малому не кончатся! Дожили! Незамужняя дочь аборт сделала! А что дальше? Может, рожать не будет совсем? — Он даже испугался своих слов. Эта ужасная мысль поразила его, и вслух он произнес чуть ли не шепотом: — Тогда что, я без внуков останусь?
— Опять ты за свое, Рома? Ну, не трави душу. И без того горько. Главное, чтоб все образовалось, не расползлось по улице. Не дай бог, кто узнает!
— А что случилось? Конкретно, реально? — допытывался Кудрин. — Мне-то хоть расскажите?
— А чего рассказывать-то, — начала жена. — Ушла она на занятия, а их отменили. Вернулась домой, к нему, а у него — другая женщина.
— Ну и что, мало ли какие дела?
— Она у него в постели. «Дела-а».
— Этого надо было ожидать. — И Кудрин почувствовал, как ему стало душно, расстегнув воротник рубашки, спросил у дочери: — Ну, а он что?
— Что? Говорит, смотреть на эти вещи проще надо.
— Вот подлец!
— Да еще какой, — согласно закивала головой жена. — Убивать таких мало.
«Боржоми что ли выпить, аж во рту пересохло. — И Кудрин ушел на кухню, думая: — Вот какая история! А я тоже хорош — напал на родную дочь. Лучше бы сказал ей что-нибудь утешающее. А может, и говорить больше ничего не надо, — пусть сильнее прочувствует. Да и слов таких в данный момент у него не было».
Вскоре семья Кудриных зажила как и раньше, будто бы ничего и не произошло. А когда соседи или знакомые спрашивали, где так долго пропадала Любаша, уверенно отвечали: на гастролях и съемках. В городе и в самом деле шли съемки нового фильма, и многие из театрального училища в них были заняты. К началу занятий Люба отдохнула, посвежела. Все это время она почти никуда не выходила из дома: часами лежала на диване, читала книги или вязала. Если требовалось, охотно помогала матери по хозяйству и в квартире, и на даче, в саду, где бывала теперь особенно охотно.