И еще очень маленькое, занятненькое послание-поздравление из Ворошиловградской области, из города Артемовска, из детского клуба под названием «Бригантина»:
«Наша зимняя картинка к нам приходит в класс. С Новым годом! „Бригантина“ поздравляет вас» — совет клуба.
Я как-то в одной школе сказал в меру подкрашенной, в модные вельветовые брючки одетой учительнице, нехорошо, мол, получается, отряд-то пионерский, а название у него «Корабль разбойников». «Да что вы говорици, удивилась она, — но это так красиво звучит…»
Нам абы красиво было, а там хоть трава не расти — горят неугасимо вечные огни супротив горсоветов в грязных, будто бы только что бомбежку переживших райцентрах, а кладбище запущенное, коровы по нему и козы бродят, в крупных селениях и райгородах, где шла война, пионерские отряды строем, чеканным шагом ходят, стоят торжественно в форме подле вечного огня, а рядом в лесах и полях скелеты валяются и белые косточки убиенных, возле них вечный огонь трепыхается.
Или вон столичная мода и до провинции докатилась, повергла ее и возбудила: по сценам гоняют большеротых девок в купальниках, королев красоты выбирают. В советских городах и селах жрать нечего, очереди, давка в общественном транспорте, грязь в общежитиях, нищета в домах ребенка, и вот, значит, тут королева красоты, скоро и короля выберут.
Aх, пошлость, пошлость, кажется, она и в самом деле вперед нас родилась!
Страдание
В потрясающем, быть может, самом великом фильме о прошлой войне «Восхождение» Ларисы Шепитько, не понятом и не принятом нашим «передовым и мыслящим зрителем» по причине сложности, есть «кино в кине» — это когда к смертникам в подвал зашвыривают девочку-еврейку. Оглушенная, растерзанная и в чем-то уже перед всем светом виноватая за свой «позор», еще не оформившаяся в женщину, даже и не приблизившаяся к ней, но уже изнахраченная, изувеченная скотами мужского рода, она лишь глазами выказывает непомерное страдание и страдание не сиюминутное, не летучее, не короткое, а то, которое веками несла и несет в себе женщина всех веков, всех земель. Ребенок страдает молча взрослым непереносимым страданием, и обреченность ее на это страдание, молчаливое принятие боли, стыда, погубленности судьбы, так рано и безвинно разбитой. И еще — покорность судьбе и боли.
Все, все это мгновенно оценила, поняла и приняла взрослая женщина-мать, святая, прошедшая уже через «женскую судьбу». Она сдергивает с себя полушалок, накрывает им девочку и прижимает ее смятую, простоволосую к своей уже надсаженной, почти отболевшей груди, к этому вечно мучающемуся за всех женскому необъятному сердцу.
Девочка приглушенно, украдкой плачет и стонет, прижимаясь к понимающему ее сердцу, по-детски беспомощная, безоружная, обреченная. Взрослая женщина, жалея ребенка, в то же время прячет ее невольный «грех» от посторонних мужицких глаз, пытается не только пожалеть, но и скрыть преступление, за которое есть одна лишь достойная кара, кара Божья, которую понесли и несут насильники всех времен.
И когда вешают партизан и девочку заодно, не зная вроде бы, куда ее девать, на ней внимание не заостряется, ее, как муху со стола, смахивают, родилась, росла, не успела вырасти, приняла муку — и делать ей больше на земле нечего.
Такое и так могла снять и показать только женщина, а Шепитько была удивительная женщина во всех своих фильмах! Как она понимала и как ненавязчиво, но упрямо и стойко тыкала носом мерзавцев всех времен и земель в мужское вонючее дерьмо.
К вершинному течению
Прежде всего отраден сам факт, что учащиеся школ выступают в роли критиков и не просто «разбирают» прочитанное, но пытаются поразмышлять о прочитанном. И порой попытки эти вполне самостоятельны, свежи, как и полагается в общем-то мыслить детям, еще не испорченным «жизненным опытом», и с сознанием, не деформированным формализмом и казенщиной в преподавании литературы и истолковании творческого процесса.
Только неиспорченный человек, чисто и уважительно воспринимающий труд писателя, может сказать: «созданная на страницах книги жизнь требует бережного к себе отношения…» Вот бы нашей «взрослой» профессионально работающей критике прислушаться, и повнимательней, к тому, что «глаголят уста младенца».
Ибо сплошь и рядом критика наша, независимо от того, есть ли в книге жизнь, нету ли ее, рассматривает художественное произведение, как некую конструкцию по давно заданной механической схеме (и если схема эта не совпадает с той, которая ведома критику, он раздражается, начинает фыркать, уязвлять автора всезнанием, примеривает книгу на себя, как платье или штаны).
Ведь это сейчас, когда уже целое направление «деревенской прозы» утвердилось и утвердило себя, сделалось модно апеллировать к ней по делу и без дела, выдавать как «эталон слова», числить ее «значительной в размере художественной мысли современного общества».
Любой «деревенщик», порывшись в столе, найдет вам десятки отповедей тех же критиков, где в закрытых рецензиях, давая «отлуп» тому или иному, ныне широко известному произведению, глумливо, с интеллектуальным сарказмом писалось, что в «век НТР и этакая вонь онучей?», «да куда же вы идете-то и насколько же отстали от жизни и передовых идей?» Очень бы хотелось надеяться, и критические ответы учащихся обнадеживают, что самостоятельное прочтение книги, собственное ее восприятие восторжествует, наконец, над так называемым коллективным, то есть казенным мышлением, которое столь бед уже принесло и продолжает приносить преподаванию литературы, приспосабливая мысли к сегодняшним людям и требованиям, точнее сказать, к поветриям, которые, как известно, меняются в зависимости от погоды, и сами меняют погоду, угождая тем и тому, кто умеет держать нос по ветру.
Чрезвычайно интересно, что отзвуки читательского восприятия, делящего мир на белое и черное, на «можно» и «нельзя» нашли отражение и в детских работах. Категоричность девочки- девятиклассницы в восприятии и истолковании произведения, которое и сам автор до конца объяснить не может, потому как «сотворение жизни» пусть и в книге, есть все-таки тайна, категоричность эта пусть будет упреком не ей, а всем нам — писателям, критикам, учителям.
Выступал я когда-то много, от Мурманска и до Владивостока проехал, сохранил записки из зала, рассортировал их, и отсортированные записки из педвузов, школ и студенческих аудиторий вызывают не только чувство грусти, но и страха.
Страшновато и за эту девочку, что уже сейчас так небрежно «судит» книгу и не просто «судит», но и «выводы делает». А что если она пойдет в педвуз, и потом преподавать литературу в школе станет? Характера ей не занимать, самоуверенность уже есть, к этому еще прибавится опыт и высшее образование?
Тут невольно и приходит на ум слово модное ныне — «перестройка» и надежда на то, что педагогическая наука воспримет его, не как многое прежде воспринимала, то есть не формально.
Ах, как хочется надеяться, что молодые «критики мои», умненькие, начитанные ребята не остановятся на достигнутом, не закоснеют от казенных наук в казенных помещениях, а так вот и дальше, с мучениями, сомнениями, преодолевая себя и рутину общественного сознания, будут карабкаться вверх и дальше по отвесной стене мироздания, отыскивая свои ориентиры, нехоженые тропки в будущее.
И всегда будут помнить при этом — прочитанная ими книга была ступенькой вперед, а если вышло — назад, значит, и сам творец, карабкаясь ввысь, сорвался со стены той, но ломая ногти, кровавя холодный камень, снова и снова карабкается вместе с вами к высотам познания, к постижению того, что зовется смыслом жизни, и мечтает поведать об этом так, как до него эту работу еще никто не делал, никого не повторяя, никого не унижая, помня лишь о конечной высшей цели — стремлении к добру и свету.