— О, это ерунда, ничего особенного, — сказал он и затем, быстро поведя рукой в сторону и повернувшись, пригласил меня присоединиться к гостям.

Дом был полон и шумел, как море, от застольного хохота, но сейчас мне трудно точно припомнить, кого я Там видел. Был человек по имени Кубус, которого я встречал раньше, владелец виноградника, самый огромный из всех, с кем мне доводилось сталкиваться, — почти семи футов роста и невозмутимый, как камень; был мохнатобородый скотовладелец, который, хотя и разбогател так, что ему уже редко приходилось нюхать козлиную вонь, тем не менее почему-то постоянно пребывал в возмущении и унынии; был маленький, ироничный и вспыльчивый человек, которого я потом часто встречал, но чье имя так никогда и не запомнил (у него был сумасшедший сын, а в последние дни бунта он прославился как поджигатель и лазутчик); были два или три илотских жреца. У Доркиса в доме всегда находились жрецы. Религия, как я говорил, была одним из его увлечений. Другими были секс и вино — печальные доказательства бренности жизни. В доме толпилось и множество иных людей: благополучные илоты со своими женами, один или два афинских беженца, некий свободомыслящий спартанец, — все лениво бродили кругами или сидели развалясь, усердно налегали на вино и легкомысленно болтали. Я почти весь вечер беседовал с Доркисом. Тука, моя жена, как обычно, говорила со всеми. Она была лучезарна, небрежно изящна, как горный храм, и настолько уверена в превосходстве своего вкуса и своего класса, что могла с легкостью отложить их в сторону, точно покрывало.

— Эти спартанские рынки, — говорила она, скривившись в гримасе и передергиваясь, словно ее стукнули поленом по голове. — Вы набираете полные руки железа, — она с усилием подняла невидимый груз, — и все, что на это можно купить, — три яйца и кочан цветной капусты. Ну да ладно, по крайней мере, легче прийти на рынок, чем попытаться оттуда выбраться. Когда вы идете туда, вы защищены тяжестью денег, но на обратном пути все эти люди, которые тащат кучу железа, они не могут смотреть по сторонам, и каждый раз, когда вы поворачиваетесь, вас чуть не сшибают с ног. — Держа в руках невидимые яйца и капусту, она покачнулась, чуть не сбитая с ног. — Это так глупо, правда? Зачем вообще использовать деньги, как говорил Ликургу мой муж. (Ни разу не говорил.) Почему не разрешить людям приобретать вещи обещаниями и обманом? Тогда бы все оставались на ногах.

Гости засмеялись.

— Будет ужасно несправедливо! — сказала Иона, насмешливо улыбаясь вслед за остальными. — Тука за неделю приобрела бы весь мир, и нам всем пришлось бы ехать в Африку. — Они снова рассмеялись, и Тука принялась рассказывать какую-то историю. Я вернулся к мужчинам.

Доркис наливал вино — густой, крепкий, прозрачный, хмельной мед, который илоты пьют просто так, а весь остальной мир разбавляет водой в пропорции один к шести.

— За Ликурга! — сказал он и усмехнулся.

Я ему нравился, это было очевидно, и — кто знает почему — мне было приятно. С самого начала я понимал, что мне суждено выкладываться перед Доркисом, как я, бывало, пускал пыль в глаза некоторым красоткам.

— За духовную связь, — сказал я.

Доркис и жрец рядом с ним засмеялись. Мы выпили. Но Доркис вдруг задумался, и лицо его стало злым. Глаза сверкнули, как у орла, и взгляд устремился куда-то вдаль.

— В этом вся трудность, — сказал он. — Связь!

Я улыбнулся. Я ему нравился. Ах!

Его взгляд скользнул по мне, затем опять ушел далеко, он откинул голову, размышляя над своими словами. До меня вдруг дошло, что он тоже выкладывается. Я был польщен.

— В некотором смысле все должно быть уравновешено, — сказал он. Его правая рука, покачиваясь, как чайка в полете, ушла в сторону, иллюстрируя равновесие. — Мир — это грандиозная мешанина истин, некоторые из них противоречат друг другу, но все они — верны. Каждая истина — разновидность неумолимого бога. Повернись спиной к одной из них… — Ладони качнулись, словно танцуя, и повернулись тыльной стороной.

Слегка опьяневший жрец рядом с ним грустно покачал головой.

— Мы не должны позволять себе… — сказал он. У него был безвольный подбородок.

Согласно кивнув, Доркис пропустил его замечание мимо ушей — один из его излюбленных приемов, как я узнал. Он любвеобильно раскрыл объятия всему миру.

— Преследуй одну избранную истину, не отвлекаясь, чтобы взглянуть вправо или влево, и — бац! — Он сверкнул глазами, произнося эти слова, и выбросил вперед кулак. Он был великолепен и сиял, как тысяча гранатов. Скажи он: «Круги квадратны», и я был бы заброшен на высочайшие вершины философии. Я выпил и наполнил свой кубок.

— В некотором смысле нет ничего истинного, — сказал он. — Треугольники, например. Все законы геометрии утрачивают силу, когда ты пытаешься нарисовать треугольник на круглом горшке. Сумма углов меняется, или линии никак не получаются прямыми. — Он сгорбил плечи — скорее как борец, чем как гончар, — радостно улыбаясь трудностям жизни и делая вид, что силится провести линию на своем кубке.

— Это просто, — сказал я. — Ты разбиваешь кувшин и рисуешь на черепках.

Он засмеялся.

— За Ликурга.

Мы выпили.

— Так оно и происходит, — сказал он. — Жизнь. Опыт. Они как живые, постоянно меняют свои очертания. В некотором смысле жизнь становится чем-то другим, стоит только познать ее законы. Она разбивает этические теории в пух и прах.

Я засмеялся просто от хорошего настроения. Если бы я захотел быть слишком придирчивым, я мог бы заметить, что Доркис склонен к афоризмам.

— Все — воздух{23}, — сказал он. — Дыхание бога. — С этими словами он вновь широко развел руки, как человек, который только что вернулся домой из города и загоняет скотину за ворота, и я засмеялся.

Жрец заулыбался и кивнул, показывая, что он не спит. Выглядел он, однако, ошеломленным.

— Ты должен парить в нем, как птица.

— Верно. — Я вдруг радостно осознал, что опьянел от двух кубков, и вечер расстилается передо мною как луг.

— Этика, — произнес я, — это некая теория, которую человек навязывает миру. Человек устанавливает набор правил, или некий тупоумный жрец выдумывает правила, — я погрозил жрецу пальцем, — и ты пытаешься установить правила внутри себя так, чтобы они соответствовали тому, что снаружи. Если же внешний мир вовсе не соответствует тому, что говорят твои правила, или подходит под них во вторник, а в среду уже нет… (Тогда это не была моя обычная точка зрения, но мне она понравилась, и с тех пор я ее придерживаюсь — из сентиментальности.)

Жрец покачал головой и взмахнул кубком.

— Прошу меня простить, но вы оба глубоко заблуждаетесь.

— Если бы люди хоть иногда не заблуждались, жрецы были бы нищими, — ответил Доркис.

Веселая беседа длилась на протяжении всего обеда, который состоял из нескольких не по-спартански изысканных блюд, и я больше ничего не помню, кроме отдельных образов: моя обворожительная жена Тука остроумно, со злой насмешкой рассказывает о Коринфе; какая-то толстая угрюмая матрона, похожая на иволгу, склоняет голову набок, прислушиваясь к тому, что цедит сквозь зубы вспыльчивый человечек; Иона высоко поднимает большое глиняное блюдо с черными узорами, словно танцуя с выводком теней на белой стене позади нее. Мы с Доркисом, перекрикивая друг друга, обсуждали туманные материи. Его зубы блестели, раскосые глаза сверкали, на скулах двигались желваки мышц размером с кулак, руки бешено летали, грубые взмахи кулачного бойца в следующее мгновение сменялись точными движениями ремесленника — мастера точной работы. Казалось, чем больше он пил, тем острее становился его ум. Я же глупел все больше, хотя среди всеобщего гама это было не очень заметно. В какой-то момент я заснул.

Позже он сел на мягкую кушетку, обнял Туку и положил руку ей на грудь. Она щебетала что-то умное о серебряных дел мастерах, и Доркис смеялся до слез, восхищенный ее великолепием — быстрым умом, сомнительными остротами, молниеносной сменой выражения лица, гибким телом. Он притянул ее к себе и положил голову ей на плечо. Меня это немного удивило, но не показалось чем-то неестественным. Я вышел из дома. Деревья кружились у меня перед глазами, как большие черные колесницы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: