Несколько минут я стоял на свежем воздухе, пытаясь протрезветь, и затем вышел в сад, на миг убедив себя, что мне интересны цветы и овощи. Я подобрал лист и стал рассматривать его в лунном свете. Меня охватил благоговейный трепет, болью пронзивший все тело, и после этого я почему-то утратил интерес ко всему. Я помочился. Когда я поднялся по ступенькам обратно в дом, Иона стояла изогнувшись, опираясь о колонну с якобы естественной и непринужденной грацией.

— У тебя чудесная грудь, — сказал я. — Я не мог не обратить внимания.

Она улыбнулась. Я был полон скорби.

— Пойдем покувыркаемся в саду, — предложил я, кладя руку на колонну. Она снова улыбнулась, глядя мне в глаза.

— Если бы я следовала моим склонностям… — начала она. Затем вспомнила про чашу, которую держала в руке, и отпила из нее.

Я положил ладонь ей на руку, и она потупила глаза. На мгновение мой разум прояснился. Была ли она смущена, не столь уверена в этой игре, как я себе представлял, — или же притворялась? Мой мозг превратился в непроходимые джунгли, наполненные птицами и тиграми. Меня подмывало схватить ее и прижать к себе, и, возможно, я бы так и сделал, но тут в низком дверном проеме возникла Тука: белая кожа выделялась на фоне черного платья и темных волос. Она улыбалась чуть кривоватой улыбкой, которая появлялась у нее, когда она слишком много выпьет, и снизу вверх, набычившись, смотрела на нас. Меня вдруг неприятно поразило, что Тука чем-то похожа на. Ликурга.

— Пойдем домой, — сказала она.

Мы пошли.

9

Верхогляд

Дурацкие россказни, побасенки — он никак не угомонится! Утром приходили эфоры — трое из пяти — забрать нашу писанину. Я ничего им не дал, хотя и хотел. Рассуждения старика о том, зачем они собирают весь этот хлам, запали мне в память. Сам Агатон вручил им огромный ворох листов — идиотские зарисовки собак.

Когда эфоры пришли, мне стало страшно — все эти стражники с мечами и все эти люди со знаменами, — но, пока они стояли перед входом в камеру и беседовали с тюремщиком, интересуясь, ели ли мы и как мы спим по ночам, я стал бояться меньше. Агатон сидел за столом, безмятежный, как гора, и улыбался им примерно так, как улыбался бы делегации детей, а когда его о чем-нибудь спрашивали, отвечал невпопад, словно был глуховат. За всех троих — я так и не узнал их имен — говорил высокий человек с бледно-голубыми глазами, еще не старый, особенно если учесть, какой огромной властью он обладал. Ноги у него были безволосые, как у мальчишки, и белые — из-за того, что он мало бывал на солнце. Он стоял чуть наклонив вперед голову — важный человек, который совершает обход городских укреплений. С первого взгляда было ясно, что у него острый ум, но мысли его были так же загадочны, как старые астрологические таблицы. Он бегло проглядел рисунки и ни разу при этом не улыбнулся.

Когда я увидел, что они собираются уходить, я сказал:

— Господин!

Высокий эфор обернулся, подняв бровь.

— Да, сын мой? — вежливо и бесстрастно спросил он.

Я был тронут тем, что он назвал меня сыном, аж задохнулся. Сознание, что я могу ему довериться, поразило меня, как удар электрического угря. Зачем, спрашивается, ему приходить, если его не волнует, поступят ли с нами по справедливости? И то, как он стоял, полностью выпрямившись, не сутуля плечи, как многие высокие люди, а внимательно и задумчиво наклонив голову, как бы предлагая нам рассматривать его как друга, — все это вызывало у меня мысли о капитане корабля или о полководце. Его спокойные глаза пронзали меня, точно булавки.

— Господин, — сказал я, — нас обвинили ошибочно. — Мои глаза наполнились слезами. Слова прозвучали как мольба, но мне не было стыдно. С ним мне было легко.

— Да? — произнес он. Он ждал, и тогда я сказал:

— Мой хозяин — самый законопослушный человек во всей Спарте. Он слишком горд, чтобы признаться в этом, господин, но это правда. Он человек необычайной честности, господин. Вот потому-то люди и ненавидят его. Но он хороший человек, глубоко уважающий законы, только некоторые люди распускают о нем дурные слухи — я могу назвать этих людей: старик Ботий, например, богатый старый дурак, который продает конский навоз для виноградников. Я имею в виду, их возмущает то, как он одевается и все прочее. Кроме того, он заставляет их испытывать стыд. Правда. Они, знаете ли, люди недалекие, а мой хозяин — гений. Люди не могут этого вынести и открыто говорят о нем всякие гадости, и тогда Агатон показывает, что все эти разговоры — вранье. Их это раздражает.

Эфор просто слушал, далекий, как горы, как орлы, летающие у вершин самых далеких гор, но я знал, что он ничего не упускает. Он все взвесил и, возможно, начнет расследование. Я взглянул на Агатона. Он смотрел на меня с насмешливым интересом, словно я говорил о ком-то, кого он не знал.

Эфор все еще медлил, осматривая меня с головы до пят, вполне дружелюбно, но с тем прохладным отчуждением, которого можно ожидать от хорошего правителя. Другие стояли на шаг позади него: один — толстый и добродушный — потирал свои маленькие ручки, словно страстно желая стать моим другом; другой — низкорослый и квадратный, с каменно неподвижным лицом — такой мог быть и другом, и недругом.

— Ликург знает о нем, господин, — добавил я. — Агатон долгое время служил у Ликурга. Был одним из главных его советников.

— Но Ликург сейчас в Дельфах, — сказал эфор. Он действительно обеспокоился. Он даже причмокнул нижней губой, раздумывая, как бы ему связаться с Ликургом.

— Ну, — сказал я, — цари тоже знают Агатона.

Эфор чуть нахмурился. Он продолжал жестко и внимательно изучать меня.

— Думаешь, им до того?

Я понимал, что он прав. Что им до справедливости? Но я был взволнован. Этот эфор мог стать на вашу точку зрения. Я правильно сделал, что доверился ему. Как бы я хотел теперь отдать им что-нибудь написанное мной, нечто такое, что могло бы оправдать нас по всем пунктам. Это навело меня на мысль, и я спросил:

— Господин, в чем нас обвиняют?

Его глаза все еще царапали меня, словно когти, и, хотя вид его был по-прежнему дружелюбен, мысли его были за тысячу миль отсюда, заново рассматривая все наше дело в целом. Затем он уставился вдаль поверх моей головы, что-то припоминая. Поразмыслив, он принял какое-то решение и повернулся к тюремщику.

— Смотри, чтобы у них было все, что нужно, — сказал он. И, не прибавив ни слова, вышел, широко шагая вниз по полю, а за ним заторопились два других эфора и побежали стражники и люди со знаменами.

Агатон улыбнулся.

— Ты играл блистательно, — сказал он.

Я едва не запустил в него стулом, но подавил это желание. Сейчас у нас появилась надежда.

— Ты сумасшедший, — сказал я. — В буквальном смысле, я хочу сказать. — И вдруг до меня дошло, что это действительно так. Он был великим Провидцем, да, и славным стариком, но он был не в своем уме, спятил. Раньше он меня подавлял. Я не понимал, что в некоторых вопросах гений может быть так же глуп, как любой другой; теперь я это понял. Я не играл, я молил эфора всем сердцем. И если Агатон не заметил этого, то, должно быть, потому, что, проведя столь много времени среди людской лжи, позабыл, как звучит чистая правда. Я взглянул на него, чтобы проверить свою догадку. Он все еще улыбался, но глаза его закатились так, что зрачков не стало видно. Внезапное осознание того, насколько он безумен, испугало меня. Я собирался бороться за нас обоих, не имея представления, против кого и против чего буду сражаться. Он сидел, толстый, мерзкий, непристойный, вылупив на меня жуткие белки глаз, с коркой грязи на шее и бисерными каплями пота на лбу и на кончике носа. Я теперь видел, насколько он беспомощен, и это означало, что мне придется не только все делать самому, но еще и перехитрить его безумие, чтобы все получилось. Мне хотелось плакать. Но был еще высокий хладнокровный эфор. Оставалась надежда.

Я решил записать все по пунктам и выяснить, в чем тут дело. Вот для чего нам дали пергамент, теперь я понял.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: