1
Верхогляд
— За что?! — кричал Агатон, закатывая глаза, и цеплялся за свой костыль. — За что?!
Его брови лохматились, словно спутанные заросли — орешник, боярышник, дубовый мох — примятый ветром лес, густая чаща серебряных стволов и ветвей. Нос лавиной падал вниз, глаза зияли, как пещеры.
— За что?! — кричал он и стучал костылем.
— Учитель, ради бога, — сказал я, но он лишь взглянул на меня и опять заорал: «За что?!» Вопрос наглый до бесстыдства, поскольку по любым разумным меркам не было на свете человека, отвратнее Агатона: соблазнитель немолодых, толстых и безобразных прачек, полночный бродяга по самым мерзким закоулкам города — бедняцким улочкам и дворцовым садам, любитель подсматривать за голыми девушками и совокупляющимися парами, особенно пожилыми; который всякий раз, когда на его луковой грядке не вырастало ничего, кроме лопухов и лебеды, питался отбросами из канав позади домов. (Я уже три года сопровождаю его и сообщаю вам только факты, хотя говорю о нем с вполне понятной отстраненностью.) Когда его пришли арестовывать, он сидел на краю сточной канавы и охлаждал свои большие мозолистые ступни, погрузив ноги по щиколотки в вонючую жижу — руководствуясь в этом принципом неопределенности (он сказал, не я). «Я отнюдь не переоцениваю нечистоты, — бывало, оправдывался он, когда дети дразнили его. — Сточные воды приятны, прохладны, но при этом дурно пахнут. Точно так же я не слишком высоко ценю царей». И он хихикал. Случалось, люди смеялись и хвалили его. Но обычно они швыряли камни. И в том и в другом случае он оставался доволен. Он вел себя как дурак, и мне было за него стыдно. Он был отъявленный смутьян. Когда брошенный камень попадал мне в голову, он говорил: «Экая досада! Какая опасная царапина!» Первое время мне приходила в голову мысль убить его, но он пускался в рассуждения, заговаривал мне зубы и заставлял поверить, что я должен гордиться тем, что меня видят вместе с ним. Так или иначе, я знал, что, если убью его, мне придется вернуться к матери.
Стражники, которые пришли за ним, смотрели прямо перед собой, смущались, что люди видят, как они возлагают руки на знаменитого и уважаемого Провидца, и были раздражены его глупым вопросом. Старик спрашивал и спрашивал, как маньяк, трясясь от возмущения и грозя стражникам пальцем (он теперь стоял, вытащив одну ногу из прохладного темного потока и неуверенно опустив ее на обжигающие камни мостовой).
— Я требую, чтобы вы сказали, в чем меня обвиняют! — Секрет его гениальности, говорил он мне, заключался в умении придираться к самым обычным вещам.
Стражники не отвечали, только бурчали: «Пойдем». Они бы двинули ему разок-другой, если бы осмелились, и я был бы с ними согласен. Но, ударив Провидца, можно навлечь на себя несчастья, и кроме того, его налитые кровью глаза, воспаленные веки и заплетающийся язык свидетельствовали, что он слабо ориентировался в низкой реальности. Если бы они толкнули его, он бы свалился в канаву и забрызгал их нечистотами. «Пойдем», — говорили они.
Агатон подчинился, и его лохмотья взлетели вверх, как испуганные скворцы. Он ковылял между двумя стражниками, как тяжелобольной, но я видел, что он в экстазе, он снова был в центре внимания всех богов и всего человечества. Огромный каменный конь, который высился над храмом Посейдона, взирал на него через весь город, исполненный любви и благоговения. Даже собаки, как ему думалось, прервав полуденный отдых, с восхищением провожали его взглядом. Величественно парящий орел! (Не надо быть гением, чтобы понять, о чем думает Агатон, если только он не в трансе. Чтобы понять, о чем он думает в трансе, надо быть полоумным.) Он ковылял, яростно отталкиваясь костылем и корча рожи, время от времени оглушительно пукая, из-за того что долгое время питался одним луком, и так вместе со стражниками проследовал извилистой улицей на огромную мощеную площадь, к государственным зданиям коллегии эфоров{1}, к Дворцу Правосудия. Я шел за ними и тащил этот проклятый кувшин. Я держался в тени стен и быстро перебегал от здания к зданию. Раз или два Агатон спотыкался и едва не падал, взмахивая руками, словно потрепанными, запаршивевшими крыльями. Стражники подхватывали его, морщась от отвращения.
— Ликург узнает об этом! — завопил он. — Время и Пространство узнают об этом! — И, забывшись, хихикнул. (Я пригнулся и закрылся руками, как всегда поступал в подобных ситуациях. Противиться Агатону было бесполезно.) — Излагал я вам когда-нибудь мою теорию Времени и Пространства?
Они не обратили внимания.
Дети, завидя Агатона и стражников, выбегали из домов и шли за ними, весело передразнивая сначала Агатонову хромоту, затем строгую, размеренную поступь стражи (стражники выбрасывали ноги носками врозь, поэтому он — для симметрии — косолапил) и криками подбадривали то Агатона, то его сопровождающих. Девочка-илотка{2} бежала рядом, насмехаясь над стариком, хотя однажды Агатон спас ее, когда за ней гналась корова. (Я был при этом. Я все это видел.)
— Благословляю вас, благословляю вас! — восклицал Агатон, сияя как солнце.
Он был в своей стихии, стихии праздничного веселья, и, возможно, искренне радовался. Лет десять назад те, кто любил его, были бы встревожены, увидев, как его волокут в тюрьму, а те, кто его терпеть не мог, наверное, швыряли бы колючие ветки под его босые грязные ноги. У них не было никакой философии, говорил он. Не было глубокого ощущения святости всего сущего. Он обратил их всех. Стоило ему захотеть, говаривал он мне, он мог бы изменять погоду. Он обладал Влиянием.
— Благословляю тебя, благословляю тебя, — сказал он молодому хмурому стражнику справа.
Беззубые старухи в черном, с глазами как разверстые могилы, смотрели, как он проходит мимо.
— Помни о смерти, — прошептал Агатон стражнику слева. Стражник бесстрастно глядел вперед.
(Несмотря на то что я всего лишь ученик в делах подобного рода, я даю вам картину мира, очищенного от шелухи. Два стражника, сияющих, как новенькие иголки, — каждый щеголеват и прям, как рог единорога, — маршируют по залитой солнцем, выметенной мостовой, неуклюже приноравливая привычный строевой шаг к походке старика, хромающего между ними. Их пленник — маленький толстый шут, с венчиком всклокоченных седых волос, обрамляющих лысый купол, и клочковатой бородой, торчащей на подбородке, словно куст сирени; он одет в хитон, замызганнее и грязнее самой анархии, губы его движутся безостановочно, как ветер, играя словами и фразами — от громкого треска до вялого плеска. Позади скачут дети, чей смех связывает воедино спартанский закон и это абсурдное шествие — нас.)
Как он ни пытался, ему так и не удалось выяснить, за что же его арестовали. Ну и не суть важно, как он говорил в таких случаях. Со временем это станет известно, как и все остальное.
— Ага! — сказал он, хитро прищурившись. — Понял! Вы подозреваете, что я замышляю устроить землетрясение! — Он захохотал так, что слезы покатились у него по щекам, и, задохнувшись, был вынужден остановиться, повиснув на костыле. — Вы переоцениваете меня, друзья. Смотрите сюда!
И он завыл, зловеще выкатив глаза:
Ничего не произошло.
— Видите? — торжествующе воскликнул он. Но опять замер, вскинув голову, будто испугался, что его заклинание все-таки подействовало. Однако старик Посейдон, земли колебатель, был далеко, где-то средь смуглых народов дым он вдыхал, что от жертвенных бедер и мяса тельцов и баранов ввысь поднимался. Горы остались на месте, и воздух не содрогнулся. Это был священный миг.
— Импотент! — весело сказал Агатон. — Я импотент! — И виновато оглянулся на меня. Тысячу раз я напоминал ему, что все, о чем он говорит, сводится к сексу.